Выбрать главу

Чета устремляется в лес.

Над массой гуляющих возвышается парусинный трактир с красными флагами по углам. Посетители еще редки, и только вот солдатик какой-то да два мещанина, что называется, еще на почине. Маленький тщедушный солдатик с сухими, топырящимися косицами, что делает его очень похожим на воробья в зимнюю стужу, потребовал тихенько шкальчик и два яичка, а хлебушка с собой весового в узелке захватил. Выпив стаканчик, и солдатик и его подруга долго отплевываются и жмурят глаза, корчась, как в страшных мучениях. После чего солдатик, однако, произносит:

— Ноне водка супроти прежней много стоит! Много! Скус какой!

И солдатик сплевывает.

— Как же можно! — подтверждает подруга. И оба принимаются жевать молча.

Между мещанами на другом столе идет такой разговор:

— Так такое дело. Закатили это у Евсюхиных; иду домой. Третий час ночи. Иду, думаю: надыть супругу успокоить: тоже жена.

— Ну да как нее! Стало быть, что жена.

— Да. Припер домой — тьма кромешная! В голове туман: ничего не вижу. Что за пропасть! Щупаю это рукой — мягкое, и никак не пойму, что это Марья-работница на лежанке спит. Никак не постигну, что такое. Опомнился, как она заорала: "Караул! живот отдавили! Батюшки!"

— Хе-ххе-хе!

— "Что ты, говорю, орешь!" Пробираюсь к спальне. Двери заперты. Надо лезть через перегородку. Думаю, стану на рукомойник, оттеда на стул. Только полез, братец ты мой, нога у меня и соскользни! Я на рукомойник верхом; рукомойник оборвался в таз; таз на пол. Стра-а-а-сть! Утром жена встала, видит лужи, думает: ребятишки. Схватила одного за вихор: дескать, просись, просись! А я-то лежу, помираю со смеху.

И приятели залились смехом и потом продолжали пить чай молча.

Вваливается толпа подгулявших мужиков в дырявых полушубках, свитах и, шурша своими одеждами, усаживается за стол.

— Митряй, насупроти, насупроти садись.

— Сядем-с, Яков Антоныч.

— То-то. Здеся насупроти, говорю.

— Благодарим покорно.

— Левоша! — слышится через несколько времени. — Я так говорю: за что мы пропадаем?

Левоша тупо смотрит в стол.

— За что, я говорю, погибаем? Помрем все!

— Все! Это уж шабаш!

— Просшай! Просшайте, други милые!

— Экой народ, — замечает иронически половой, подавая зажженную спичку какому-то дачнику в парусинном пальто, — как это мало-мальски попало ему, тут ему и смерть, и пропали да погибли, режут нас да обижают. Только у него и разговору.

— Нет, во што! С мертвого возьмем! — кричал Яков Антоныч, царапнув в стол кулаком.

— Возьмем!

— Нешто нет? Сейчас издохнуть, возьмем! Мы по начальству. Что такое! Али мы…

— Шалишь… э-э…

— Я те, погоди! — произносит Левоша, прищуривая глаз и прилаживаясь курнуть папироску, причем держит ее обеими руками.

— Это ты что подал? — орет дачник.

— Коньяк-с.

— Коньяк?

— Так точно-с.

— Свинья!

— Как вам будет угодно.

— Да вот так мне и угодно!

Около стойки совершенно трезвый мужик, приготовляясь пропустить шкальчнк, рассказывает молодцу, как у него лошадей увели:

— А какие животы-то! Сейчас издохнуть, за гнединького-то гурийский барин двести серебра давал! "Не тебе бы, говорит, Митька, ездить: во что!" Уж как приставал, как приставал, — все крепился. Ведь что такое; слава богу, нужды нету, а тут вот…

— Все гордость!

— Она! Она!

— Как увели-то?

— Да как уводят? Напали середь чистого поля: "вылезай-ка, друг любезный!" Отобрали рукавицы, кнут, все дочиста. Шапку было тоже норовили, да спасибо один заступился. "Нет, говорит товарищу, шапку ему отдай: вишь вьюга (перед масленой дело-то было). Отдай, говорит, а то чего доброго простудится, умрет: богу за душу ответишь".

— Вона как!

Некоторое молчание.

— Шкальчик! — произносит солдат, выкладывая на стойку пятачок.

— Сию минуту-с.

— Да в белой посуде чтоб.

— Нет-с, это не можем.

— Да что ты? Ай нам впервой? Мы, слава богу, учены!

— Что же-с, кавалер, нам тоже надыть себе преферанс оказывать. Копеечку набавьте — так; ноне не бог весть какие доходы-те: когда-когда ведро в сутки сбудешь.

— Так что ж нам трынка-то важность, что ли? — вломился вдруг в амбицию солдат.

— Кто говорит!

— Иван Егорыч, оставь! — пищит солдату какой-то люстриновый капот. — Господь с ним.

— Постой! Что ты мне: "господь с ним"? Этак "господь с ним" с одним да с другим, так тебе в день шею свернут!

— Сделай милость, оставь!

— Кавалер, не горячитесь.

— Нет, я те во чем угощу!

— Ну, это еще надвое!..

Кое-как солдат с бранью удаляется от стойки.

— Так это-то ты ромом называешь? — орет опять дачник.

— Так точно.

— Так ты мерзавец, повторяю я.

— Напрасно, вашескородие.

— Пятую рюмку пью: вода водой. Дай штоф очищенной.

Скоро дачник затихает.

За парусинной стеной слышится бубен и шарманка. Какие-то бабы затягивают:

Едет милый с по-о-о-оля…

Черкескай убор…

На нем шапка в три-ии-и-ста…

А шинель в пятьсот…

В сторонке русый мужичонка в ваточном жилете строчит чуть слышно на балалайке и притопывает пяткой, загнав ногу далеко под стул. Товарищ, значительно подгулявший, подтягивает:

Ой, сударыня, разбой, разбой, разбой, Полюбил меня детина удалой…

Певец останавливается; балалайка делает соло, и парень начинает опять:

Он схватил меня в охапочку, Положил меня на лавочку…

— Э-э-х да ниа-а-дна, — затягивает дрожащий, несколько удушливый тенор; скоро какие-то могучие груди подхватывают, и веселье загорается во всей силе.

Половые с чайниками в обеих руках снуют туда и сюда; отовсюду несутся песни; иные обнимаются и взасос целуются, а через минуту с кулаками друг к другу лезут… Прыснул дождичек, и во все двери повалил народ: мещане в шляпах, укутанных носовыми платками, мастеровые с закинутыми на головы чуйками. Пережидая дождик, кто-нибудь из забежавших высовывает на воздух руку или голову, посматривает вверх и произносит какое-нибудь суждение.

— Энта тучка-то вбок, к Коломне попрет.

— Энта-то-с?

— Энта к Коломне — верно!

— Пошли! пошли! — гнал половой ребятишек, жавшихся у дверей.

— Дяденька, мы ноне утресь подсобляли.

— Прочь! прочь!

Ребятишки выскакивают на дождь.

Дождик перестал, народ высыпал опять. Опять толкотня и песни.

Под звуки шарманки, наигрывающей "По улице мостовой", идет пляс: сарафанница, как пава, слегка подергивая и поводя плечами, чуть-чуть подвигается вперед. Вдруг пляска переходит в удалую, и молодой фабричный пускается вприсядку, подобравши полы.

Гулянье делается все пьянее и пьянее. Где-то затеялась драка, потом заорал кто-то: "Караул! разбой!" Из трактира при усилии половых выталкивают нашумевшего гостя. По дороге и на лугу количество валяющихся пьяных увеличивается, и далеко от самого гулянья слышно, как чья-то рука немилосердно дубасит в турецкий барабан.

ГОСТЬ

Дело происходит в одной из отдаленных и глухих частей Москвы; на дворе стоят крутые морозы. Воскресенье. Чиновник Знаменский, воротившись с рынка, куда ходил посмотреть, не попадется ли леску, расхаживает по зале, заложив руки под фалды сюртука, и дожевывает кусок булки, закусывая им только что выпитую рюмку полыновки.

По временам он подходит к окну и смотрит на улицу, по которой спешат на базар возы с сеном, дровами, курами, биткам набитыми в плетушки. Возы эти часто раскатываются и стукают о тротуарные столбы.

— Легша! Легша! — орут передовые мужики, махая издали кнутьями.

Иногда какой-нибудь воз березовых дров подзадоривает чиновника, и он принимается что есть мочи стучать в стекло и кричит на все комнаты с целью остановить мужика. Но мужик видит только, как барин делает какие-то гримасы, и идет дальше, подпирая воз плечом.