Выбрать главу

— А хвора, дабрадзейку!.. И матка хвора, и дзяучинка хвора… Так бедуймо, што и-и!.. ховай Боже!

— А матка-то где ж?

— А ось-там коло калыбки ляжиць у безпамяцю…

— Дочка тебе, что ли?

— Не, сынова женка.

— Чем же она хворает-то?

— А хто е знае!.. Так сабе, хвороба якось-то вже дзевьяты дзенъ пай шоу…

— И все без памяти?!

— А так: у безпамяцю… ни сама а-ни кавалка хлеба не зъесть, а-ни дзецка не гадуе.

— Э!.. Так дитё, должно, этта с голоду-то у вас и пищит… Грудное еще, что ли?

— Але, — подтвердил хозяин.

— Так вы бы ево хоша молочком отпаивали, — сердобольно посоветовал Скляров.

— А дзе ж яво узяць! — горько усмехнулся старик. — Як бы кароука, дак бы и малако было, а то гэть-ничого нема на усем гаспадарстве!

— Однако, чем же вы дитё-го кормите? Соской, что ли?

— А так!.. Ось, бабулька моя пажуець хлебца та й паробиць соску — так се й гадуе!

Вахмистр сочувственно и скорбно покачал головой.

— Где больная-то? — спросил я, окончив свою скудную закуску.

— А ось тутей, паночку, — указал хозяин.

— Можно видеть ее? — осведомился я, предполагая указать ему на какое-либо сподручное средство помощи.

— А вжеж! — кивнул он головой.

Мы взошли за низенькую перегородку, не доходившую до потолка на аршин. Старик светил нам лучиной. На паре досок, сколоченных вроде нар, лежала на каких-то грязных лохмотьях молодая женщина. Открытые глаза ее были живы, но глядели тупо, неподвижно, бессмысленно. Дыхание с трудом вырывалось из груди. Достаточно было одного взгляда, одного прикосновения к пылающему лбу, чтобы определить безошибочно сущность болезни: это был несомненный и глубокий тиф. Я объяснил хозяину, что хвороба его невестки прежде всего требует чистого и прохладного воздуха и по возможности более света; что накаливать до угару печь и держать больную в этих потемках за перегородкой для нее в высшей степени вредно. Объяснил я ему также, каким образом делать и прикладывать ей к голове холодные компрессы.

— Дзякуймо, паночку! — с явным недоверием поблагодарил старик. — Але ж циперачки гля ей, дбаймо так, што вже ни чого не треба, бо яна усе едзино памрёць!.. От, дочка моя, так само ж, — продолжал хозяин, — усе у безпямяцю була, та й вмерла… позавчора вже й поховали на цментаржу… А ни чого не паробить!..

И он махнул рукой с тем покорным равнодушием, которое является плодом горя сильного, безысходного и притупляющего душу.

— Андрей Васильич! — тихонько отнесся к вахмистру Свиридов. — Надо бы покормить чем ни есть рабенка-то!

— Надо, — согласился Скляров, — да чем покормить?

— А вот-с, ежели теперича милость ваша будет, што сваво чайку одолжите-с, так я бы сейчас сбегал… Да вот их благородие уже и кружечку опростали… Можно-с?

— Ну, ладно, беги… да гляди, в накладку налей, чтобы послаще было! — сказал ему вахмистр вдогонку.

Свиридов через пять минут принес полную кружку, осторожно и неуклюже держа ее обеими руками, «с опаской», чтобы не пролить.

— Надо бы с ложечки, — заметил Андрей Васильич.

— Никак нет-с, мы ей смастерим соску.

— Да с чего же соску-то?

— Ас булочки… Я свою булочку стравлю… Наквасим этта мякишу — и даже очинно прикрасно будет!

— Ну, дело, малый!.. Это хорошо! — похвалил Скляров, и два усатые добряка принялись мастерить месиво больному ребенку.

— На, баушка! Сунь-ка маладенцу в ротик — пущай пососет! С эстого он, даст Бог, здоровей станет! — сказал Свиридов, по окончании стряпни подавая старухе сверченную из чистой тряпицы соску. — А этто вот тебе пущай напосле будет: тут вот еще полбулочки да полкружки чайку осталося, так оно, значит, и на завтра вам хватит. Бери себе с Богом! Христос с тобою!

— А сам жа-ж ты, саколику?.. — сердобольно отозвалась старуха, стесняясь несколько принять от солдата остаток его булки.

— Да уж об нас-то, божья старушка, ты не печалуйся! Мы и камешек погрызем, так и то сыти будем — дело солдатское!.. А ты ничего! Ты бери, не сумлевайся!

— Дзякуймо вам, дабрадзеи! — поклонились солдатам хозяева.

— Не на чем, баушка, не на чем! Хорошо, хоть и это-то нашлося!

Ребенку вложили соску — и в ту же минуту он замолчал и успокоился. И опять тишина хаты наполнилась звуками прялки, скрипом зыбки да цвириканьем сверчка за печью.

Я отослал от себя на покой и вахмистра, и вестового, а сам расположился кое-как на куле соломы.

Я чувствовал изрядную усталость. Бессонная ночь накануне, моцион длинного перехода, целый день, проведенный на воздухе, — все это в совокупности позывало на отдых. Сомкнув отяжелелые веки, я думал, что тотчас же засну под монотонный звук бабулькиной прялки. Но сверх ожиданий сон мне не давался. Я погрузился в какое-то забытье, урывками возвращаясь к действительности, чтобы вслед за тем опять забыться на некоторое время. Чувствовал только, что голова тяжела, что в ушах стоит звон и шум какой-то: может, от прялки, а может, и кровь играет. В уме всплывают и тонут какие-то образы, какие-то смешанные грезы: то блестки на дебардере Эльсинорской и лихая мазурка Хлопицкого, то «гоноровы и поржонднычловек», который, раскланиваясь, говорит: «Благодару вам, господын капитан!» — то эскадронный Шарик, сидящий в поле над бледным Катиным… булочка голодного Свиридова… тупой взгляд широко раскрытых глаз тифозной женщины… сверчок и прялка… опять больной писк ребенка… Апроня с бокалом вина подымается… опущенные усы майора шевелятся над пламенем жженки… опять Эльсинорская и еще кто-то и где-то, но кто и где — не разберешь… «Гой-вы улане малеваны чапки»!.. Мадам Хайка кланяется и кричит: «И прищайте, и прищайте!..» Наконец, все это путается с обрывками каких-то мыслей, ходит большим колесом перед сомкнутыми глазами, окутывается белым туманом снежной ночи и тонет, тонет в нем бесследно и неведомо где — и вот тяжелый, глубокий сон окончательно оковывает и мысль, и усталое тело.

Много ли и долго ли спал я — не знаю. Проснулся — потемки… хоть глаза выколи! — тусклая ночь мутно глядит в маленькое оконце. Спросонья в первую минуту решительно не разберешь, что это такое, и никак не понимаешь, где ты и что с тобою. Это часто бывает с людьми, когда приходится спать в новом незнакомом месте. Чувствую только, что до ломоты отлежал весь правый бок, что рука затекла до колючих мурашек, а в голове такая тяжесть, такая боль в висках и звон в ушах, и пить ужасно как хочется… Воздух в хате сперся и напрел до того, что нет уже возможности вынести этой атмосферы.

«Должно быть, я угорел», — подумалось мне, и вот, припоминая себе расположение хаты и свое место, я ощупью пробрался к двери, вышел в сени, нащупал там новую дверь и, выйдя на двор, уселся на «призьбе», жадно впивая в грудь ночной, освежающий воздух.

Ветер утих, сухая метель улеглась, и небо прояснело. Яркие звезды сверкали острыми, морозными лучами в темно-синей глубине. По всей деревне сон и тишина невозмутимая.

Вот слышу — приближаются издали чьи-то поспешные хрусткие шаги… лязгнула сабля, поддетая на крючок… Вот две темные фигуры тихо проходят мимо.

— Ночные? — окликнул я.

— Ночные, ваше благородие! — откликнулись солдаты, узнав меня до голосу.

— А как, ребята, полагаете: много ли времени теперь?

— Да надо быть, полночь, ваше благородие… недавно петухи пели.

— Не приезжал Бочаров с фурманкой?

— Никак нет-с!.. Не чуть было…

Это обстоятельство начинало меня уже несколько беспокоить: куда бы мог он запропаститься? и не случилось ли с ним чего?.. Но чему случиться — кажись бы, солдат смышленый и трезвый, расторопный.

«Дай хоть пройдусь да для порядку загляну по конюшням, — подумал я себе: — авось-либо, походя, голове легче станет».

Тут я вспомнил, что в кармане пальто у меня были ветряные спички. Паля их одну за другой, я осветил себе кое-как сени, отыскал дверь и нашел в хате свою шапку. Воздух там показался мне, после освежения, таким, что только бы бежать поскорее! Пока я, сжигая спички, отыскивал шапку, больная тихо бредила что-то за перегородкой. Этот больной, надтреснутый и вместе с тем какой-то дикий голос просто всю душу вымучивал.

Я пошел в сопровождении одного из ночных по деревне, заглянул в одну, в другую, в третью конюшню, или, вернее сказать, в хлевы, где рядом с крестьянской скотиной, по необходимости, теснятся и наши кони: ничего; все и везде, как выражаются солдаты, «обстоит благополучно». Люди в полушубках спят себе покойно тут же, в уголках, подостлав под себя ворох сена либо куль соломы да покрывшись с головой шинелями. На походе редко который из них остается в дымной и тесной курной хате: большая часть, несмотря на зимний холод, ночует около своих коней во избежание какого-либо несчастья, вроде пожара или конокрадства.