Выбрать главу

Она ответила усталым голосом, по-прежнему не глядя на меня:

– Разве ты отпустила бы его одного? Есть вопросы?

Ни разу больше мы не поднимали с ней эту тему. Я жила как во сне и грезила наяву двадцать четыре часа в сутки рядом со своим любимым. Вижу его, как сейчас, – он сидит за роялем в ярком свете люстр большой гостиной, белый смокинг, волосы набриолинены а-ля Джордж Рафт, безмятежная улыбка – тридцать два ослепительно-белых зуба, красив как на картинке. Иногда, огибая кружащиеся в вихре вальса пары, его взгляд встречается с моим, как будто мы одни на свете, только мы вдвоем знаем какую-то общую тайну. Короче говоря, влюбилась я по гроб жизни. Даже когда я лежала в постели с клиентом, думала о нем, прислушивалась, чтобы различить музыку внизу, а если очередной гимнаст трепался в койке, не замолкая, требовала, чтобы он заткнулся.

Лучшее время – на рассвете, когда гости уже разошлись, а Джитсу гасит люстры. Горит единственная лампа на рояле, отбрасывая немого света, она освещает несколько девушек, которые задержались, чтобы послушать музыку. Тони в рубашке, без смокинга, с сине-золотыми нарукавными резинками выше локтя, с сигарой в зубах, на рояле бутылка виски, наигрывает полные ностальгии мелодии американских негров. Моя любимая – Я написал твое имя на всех деревьях, он играл ее так, словно для меня ее сочинил. Я стояла у него за спиной, положив руки на плечи, гордая от сознания, что он принадлежит мне, а иногда, когда его вдохновляла какая-то идея, он вдруг пускался в откровения, и его голос тоже звучал, как музыка.

Он говорил:

– Первую, самую первую женщину я полюбил, когда мне было девять лет, когда наконец меня забрали из пансиона в Марселе, откуда я постоянно сбегал, и отдали к иезуитам. Я хорошо помню, все началось зимним утром, когда меня накрыла тень нашего учителя, который расхаживал взад-вперед по классу, заложив руки в рукава сутаны…

«…Руан, февраль 1431-го.

В день судебного заседания с ног узницы, как обычно, сняли тяжелую деревянную колодку, но руки и щиколотки остались скованны кандалами, которые не снимали никогда.

Вытолкнув ее из темницы под ухмылки охранников в круглых касках двое англичан, вооруженных пиками, велели ей идти перед ними по длинным подземным коридорам.

Она отважно шла, выпрямившись, высоко подняв голову, одетая в темный мужской костюм, совсем детское лицо обрамляла очень короткая стрижка, кандалы волочились по земле. На шее у нее болтался железный крест, такие носят в Лотарингии, на его отшлифованной поверхности внезапно вспыхивало отраженное пламя далекого факела, прикрепленного к стене.

Она снова поднялась по этим скорбным ступеням. Увидела, как открылась дверь позорного судилища. Она вошла в зал, выбранный специально, чтобы скрыть ее подальше от людских глаз, и ей на мгновение пришлось зажмуриться, чтобы привыкнуть к яркому дневному свету, и было больно смотреть, в каком виде содержат ее эти мерзавцы. И все-таки она смело сделала эти последние шаги и встала одна перед лицом судей.

Они все собрались здесь – гнусный епископ Кошон, его доверенный Эстиве, по-собачьи ему преданный, и не меньше сорока асессоров – их число ежедневно менялось – а также люди в военном и штатском платье, все жаждущие ее погибели, обозленные тем, что она внушала им ужас на поле брани и что по воле кардинала Винчестерского им пришлось платить поборы, чтобы выкупить ее. Все, кроме одного, о котором скоро пойдет речь.

В тот день епископ, наученный горьким опытом прошлого заседания, не стал сам допрашивать девушку, но поручил другому задать коварный вопрос, который мог стоить ей жизни:

– Жанна, вы уверены, что находитесь в состоянии благодати? На что она ответила просто, тихим и проникновенным голосом, которым прежде вселяла храбрость в славного дофина:

– Если я нахожусь вне благодати, пусть Господь мне ее пошлет; если я пребываю в ней, пусть он меня в ней хранит.

После этих слов по рядам вершащих суд прошел долгий шепот. Д’Эстиве не мог скрыть замешательства, а Кошон – ярости. Обретя радость оттого, что ответила так удачно, слегка удивленная Жанна огляделась и впервые встретилась глазами с лихорадочно горящим взором ее единственного сторонника в этом зале.

– Это было четвертое заседание суда, 24 февраля, суббота, если не ошибаюсь, – говорил этот человек, наделенный удивительной памятью. – В тот миг, когда глаза этой девушки, которые были не голубыми, как утверждают, а светло-карими с золотыми прожилками, остановились на мне, я понял, что отныне моя жизнь принадлежит ей и что до конца дней своих я буду защищать ее и буду верен клятве, принесенной на шпаге.

полную версию книги