Выбрать главу

— Митро, ломком поддень-ка.

— Не поддается, стерва. У, запоры жидовские! Жили не тужили!

— Ну-ко. А-а, зараза, пошла!

Эти были хоть и краснолицые, но не пьяные, и работали споро. Тут пожива была важнее веселья: лавка была ювелирная.

Исаак Гейбер стоял как неживой. Может быть, поэтому его не замечали. Ни эти, с крепкими шеями, в надраенных с утра сапогах, ни орава босяков и визгливых женщин, которых они отгоняли от добычи, ни казачий разъезд в парадной форме, созерцательно проезжавший мимо. Все тут рушилось, что оставалось от надежд Исаака. Переезд в Кишинев, и гимназия для Якова, и почетное место в синагоге, и приличный памятник Шимеку не еврейском кладбище в Одессе.

Там уже подрались, у его взломанной двери, и какая-то баба в малиновом платке изловчилась подхватить голубым бархатом обтянутый фермуар. А Исаак все стоял, и только глаза — единственное отцовское наследство — еще умирали на его лице.

Его сынишка Яков тем временем весело бежал домой, время от времени подпрыгивая от избытка чувств. Еще бы! Он впервые видел сегодня, как запускают змея, и ему даже дали подержаться за бечевку — на короткий, но блаженный миг.

— Жидок, жидок, какой тебе годок?

В этом голосе была нехорошая, опасная ласка, и Яков замер на полушаге. Но нависший над ним обладатель огромной тени оказался старым знакомым, сапожником Симоненко. Якова иногда посылали к нему то за шнурками, то за ваксой, и он всегда улыбался и что-то пел, а однажды подарил Якову зеленого леденцового петуха.

Яков несмело улыбнулся.

— Дядя Симоненко, это ж я, Яков!

Но, к ужасу его, Симоненко был сегодня какой-то другой, и пахло от него незнакомо и страшно. Они были одни в этом тихом переулке с пожелтевшими лопухами. И Симоненко его не узнавал. Или притворялся, что не узнает. Якову стало жутко от молчаливого воскресного солнца и радостных белых глаз Симоненки.

— Врешь, ты не Яков, ты Абрамчик. Какой Абрамчику годок, я спрасюю?

— Седьмой, дядя Симоненко. Вы ж знаете. .

Яков чувствовал, что надо отвечать. И надо улыбаться, поддерживая эту странную игру. Сделай он одно резкое движение, расплачься или позови маму — и случится что-то страшное, еще страшнее, чем сейчас.

— Собачий хвост тебе дядя. А что Абрамчик несет в кулечке?

— Лавровый лист. Меня мама послала, — нашел нужным оправдаться Яков. — У нас сегодня гости.

— У его мамеле будут гости. Ой-вей, какие там будут сегодня танцы!

Лапа Симоненки сгребла пакет. Несколько твердых листков упало в белую пыль. Из остальных он пытался что-то скрутить.

— Знаешь, что это такое, Абрамчик? Свиные ушки! Ты же любишь свиные ушки? Ну-ко, примерим.

Он прихватил Якова за волосы и старательно, не спеша запихивал ему в уши колющее и жесткое. Было больно, но Яков терпел и старался не моргать. Если быть послушным, то все будет хорошо. Больше всего он боялся намочить штанишки. А Симоненко и вправду его отпустил.

— Хорош! А теперь, Абрамчик, танцуй!

Якову хватило благоразумия не бежать: под мышкой у сапожника была палка с набитой на нее железной закорюкой, и теперь он перехватил ее поудобнее. Яков выдавил мучительную улыбку и старательно заскакал.

— Гоп-ца-ца! Гоп-ца-ца, — подпевал Симоненко. — Веселей, Абрамчик, веселей!

Он старался, как смутно чувствовал Яков, накалить себя для чего-то такого, что просто так не делают. Но еще не дошел до нужного градуса. Теперь Яков перепрыгивал через палку все чаще и чаще. Железяка норовила задеть по ногам. Только бы не порвать новый костюмчик. Тогда уж все пропало.

И тут в переулке появилось третье лицо: жена Симоненко. Шерстяная кофта ее расстегнулась, она тяжело дышала.

— Вот ты где, погибель моя! Там на Охотницкой люди сапоги берут, и полотно, и шали. А ты тут с жиденком забавляешься! Растащат же все! Вон Михайла на телеге узлы привез, а ты хоть бы что! Господи, у людей мужья как мужья!

— Счас иду, Катя, счас. Вот только Абрамчика поцелую. На проща-а-нье!

Симоненко потянулся к нему раскрытой пастью, но тут уж Яков взвизгнул и бросился бежать. Момент был правильный. Теперь, чем гоняться за мальчишкой, Симоненко предпочел рвануть в сторону Охотницкой, где добрые люди гребли из еврейских лавок стоящее добро.

Яков, задыхаясь, поскуливал на бегу.

— Мама! Мамочка. .

Но когда он добежал до дома, дом тоже был страшен и неузнаваем. Как Симоненко, и как все теперь стало. Большие чужие люди старательно били стекла. Толстая женщина выносила оттуда, где раньше была дверь, узел из оранжевой бархатной скатерти. И летало что-то белое, липло к костюмчику и садилось на ресницы. Это был другой мир, не тот, где Яков жил прежде.