Выбрать главу

Но возражать никто не захотел. Я вдруг вспомнил, как на одном из собраний вот так же спрашивали одного парнишку, как он относится к своим арестованным родителям. Парнишка ответил, что к врагам народа он относится так же, как и все советские люди. Вспомнил еще книжку, которую прочитал уже в Москве. В этой книжке описывался враг народа, как он ложился спать на свежую подушку, как становился в очередь за газировкой и пил газированную воду с сиропом, потом покупал цветы и ехал на вокзал встречать жену. Было страшно. Оказывается, враги народа пьют газировку, покупают цветы и ездят на вокзалы встречать своих жен. Все это в одну минуту нахлынуло на меня, и мне тоже не захотелось возражать. Но я все равно встал и начал что-то говорить, начал говорить все, что думал о Коле и об этом выглаженном человеке. Только говорил я плохо, все время путался, даже как будто кричал, а потом все мысли вдруг пропали, и я закончил просто ни на чем. Еще выступали, еще говорили в защиту Коли. Лучше всех, едко и убедительно выступал Зиновий Блюмберг. Но у того типа тоже нашлась поддержка, и он добился, что председатель объявил голосование. А перед этим дали слово Коле, что он хочет сказать собранию. Коля посмотрел на всех нас полными слез глазами и сказал:

- Ребята... не надо меня исключать.

Но его исключили. Правда, за исключение проголосовало совсем незначительное большинство...

А за час до этого мы беззаботно смеялись над тяжелыми шутками Блюмберга.

Как же это понять?..

Странно все же устроен человек. Еще вчера эти таблички на каждом изгибе Богородского шоссе звучали как стихи. А вот сейчас, когда мы возвращаемся с Колей после собрания, когда мы сидим в ночном громыхающем трамвае, сидим и молча смотрим сквозь черные стекла, эти таблички, освещенные фонарями, совсем звучат по-другому: "Осторожно - юз!", "Осторожно - листопад!" Осторожно...

11

Вот и зима пришла. На белых улицах дворники скребут тротуары, посыпают их песком. Ростокинский проезд завалило сугробами. По утрам жители деревянных домиков заботливо раскапывают тропинку вдоль дощатых заборов. Когда над парковыми соснами поднимается мохнатое солнце, по голубому снежному насту, искрясь и мерцая, кочуют розовые отсветы, а склоны сугробов синеют. Над резными ростокинскими теремками, как лисьи хвосты, торчмя стоят дымы. По глубокой тропке пробиваются к институту черные фигурки студентов. От институтских ворот, огибая обледенелую водопроводную колонку, бежит лыжня к заваленному снегом Чертову мостику, через синюю впадину пруда, в медностволый сосняк.

Все идет так, как вроде и надо быть. Колина боль понемногу проходила. Он собрался было писать жалобу, но потом понял, что жаловаться на всю организацию неправильно и бесполезно. Комсомольский билет он не отдал, хранил при себе и все надеялся, что с ним разберутся еще и поправят эту обидную, допущенную целой организацией ошибку...

К ночным сидениям в читалке прибавились лыжи. К ним приохотила нас московская зима.

Витю Ласточкина выбрали в вузком комсомола, и он теперь частенько засиживался на заседаниях.

Юдин ввел нас в литературный кружок, которым руководил настоящий писатель первой величины. Коля боготворил этого человека с выпуклыми прозрачными глазами. Он даже купил трубку, почти такую же, как у писателя, но закуривал ее дома, в общежитии. Курил на своей продавленной кровати трубку и мечтал когда-нибудь прочитать этому писателю свою поэму о красном комиссаре.

Сегодня выступали поэты. Тут были и наши знаменитости и гости из другого института. Читали по кругу. Все поэты были какие-то особенные каждый со своим жестом, со своей манерой читать стихи.

Вот сидит в черной кожаной куртке и с черными, чуть косящими глазами, совсем еще мальчишка, но с каким-то не мальчишеским взглядом. Он только что отчитал свои железные строчки и сидит еще не остывший от возбуждения. А вокруг уже повторяют его слова, написанные, может быть, этой ночью.

Но мы еще дойдем до Ганга!

Но мы еще умрем в боях!

Потом встает... Мы сразу его узнали, хотя сейчас, зимой, он и одет был и выглядел по-другому. Михаил Галанза!

Красный шарф, как пламя, закинут за спину, на голове не то кепка, не то шлем с кнопками и застежками. Мы видим его вполоборота, скошенный взгляд и выступающий вперед крепкий подбородок.

...Железные путы

человек сшибает

с земшара грудью!

Только советская нация будет!

И только советской расы люди!

Поэты читают по кругу. А мы вслед за ними повторяем слова, будто свои, будто нами самими сказанные.

Чуть брезжил свет в разбитых окнах,

Вставал заношенный до дыр.

Как сруб, глухой и душный мир,

Который был отцами проклят,

А нами перевернут был...

А вот большеглазый, смотрит на нас огромными своими глазами, не мигая.

Мир яблоком, созревшим на оконце,

Казался нам...

На выпуклых боках

Где Родина - там красный цвет от солнца,

А остальное - зелено пока.

Они все читают, читают уже по второму кругу. Опять этот черный бросает в аудиторию свои железные строчки:

Косым,

стремительным углом

И ветром, режущим глаза,

Переломившейся ветлой

на землю падает гроза.

После грозы в мире наступает снова тишина.

И люди вышли из квартир,

Устало высохла трава.

И снова тишь.

И снова мир.

Как равнодушье, как овал.

Я с детства не любил овал,

Я с детства угол рисовал!

Коля толкает меня локтем в бок, и я начинаю тоже повторять про себя: "Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал!"

Вот, оказывается, мы какие! Вот какие!

Потом поднимается в красноармейской гимнастерке...

Нет, пусть прервется на этом месте повесть, потому что я должен назвать их имена. Они смотрят на меня бессмертными своими глазами, смотрят сквозь далекие годы - ленинцы, святые ребята. Они смотрят на меня, и я не могу не назвать их имен.

"Но мы еще умрем в боях!.." Это тот, в черной кожанке, - Павел Коган.

А рядом - "сшибает с земшара грудью...". Никакой это не Галанза. Никакого Галанзы вообще не было. Это Михаил Кульчицкий.

Потом Всеволод Багрицкий - поэт и сын поэта, потом Николай Майоров и Коля Отрада.

Они не пришли с войны.

А жизнь все-таки баловала нас.

Недавно Юдин из Киева, от брата-музыканта, получил шубу. Тяжелая и старая, зато теплая, на обезьяньем меху и с железной цепью-вешалкой. В лютые морозы мы поочередно ходили в ней за провизией, все остальное время она безраздельно принадлежала счастливому своему владельцу. Немногим раньше Коля получил из Прикумска, от двоюродной сестры, заячью шапку-ушанку. Для Коли, одетого в ветхое пальтишко и доживавшие свой век ботинки с калошками, для него эта заячья благодать была настоящим спасением.

А в мире что-то происходило. Мир не хотел считаться с нами. Он сворачивал не на ту дорогу, которую мы выбрали для себя. Вчера еще Коля мечтательно курил писательскую трубку, и мысли его работали совсем в ином направлении, чем сегодня. Сегодня началась война с Финляндией.

Почему война? Она совсем не входила в наши планы.

Витя поздно пришел с заседания, и мы долго, уже погасив свет, говорили о войне. Армия, которой мы не знали и которая жила своей отдельной, неизвестной нам жизнью, сражалась сейчас на снежном Севере с финнами. И нас не покидало тревожное предчувствие, ожидание чего-то.

Пошли разговоры о добровольцах.

Путь от Усачевки до Ростокинского проезда оставался прежним. По-прежнему могущественной латынью приветствовали мы Николая Альбертовича. Но по шумным институтским коридорам и лестницам словно бы гулял невидимый сквознячок. И даже в те минуты, когда мы, кажется, забывали о Севере, тревожное ощущение сквознячка не проходило.

Неожиданно исчез наш комитетчик Витя Ласточкин. То ли соревнования, то ли лыжные сборы под Москвой. Случилось это как-то внезапно и в полутайне. И от этого тревога наша еще больше усилилась...