Выбрать главу

— Так мне показалось, — сказала она. — Но все еще поправимо. Красота спасет мир — значит, мир спасет женщина.

Я отвел ее к столику, помог сесть — давненько не приходилось мне делать ничего подобного, и я удивился: выходит, ничто не забыто, не ушло из памяти — и поблагодарил ее мужа, а он снова ответил мне только глазами. Я направился к своему столику, зная, что больше танцевать сегодня: не стану, ни с нею, ни с кем вообще. Чтобы не разрушить впечатления. Какого? Я и сам не знал. Нет, я в нее не влюбился, конечно, я был очень далек от этого; кроме того, будь я волен выбирать, я бы выбрал кого-нибудь другого, не столь яркую женщину и не настолько уверенную в себе; мне всегда нравились тихие, те, что сидят в уголке — правда, обычно они не остаются такими надолго… Нет, ни влюбленности, ни намека на увлечение не было здесь, эта женщина (даже имени ее я не узнал, не спросил) существовала для меня скорее как некая отвлеченная, теоретическая величина; и все же что-то новое возникло с нею в жизни, какое-то новое настроение, новая струна, чей звук был пока слишком слаб, чтобы можно было точно определить его… Я сидел за столиком, вертя в пальцах сухую рюмку, размышляя и прислушиваясь к себе. Мир спасет женщина? Может быть. Только не мой. Мои любови отшумели. Осталось то, что называют сексом, похотью или естеством — название не меняет сути дела; да и, оставаясь, оно уже перестало что-либо определять и диктовать. Для одной жизни, подумал я, достаточно одного взрывчатого вещества, а тротил и женщина — это уж слишком…

Глава вторая

I

Я всегда уважал древних философов — особенно тех, кто в конце концов оказывался прав. Да, все течет и все изменяется; да, нельзя дважды войти в один и тот же поток. И я протек и изменился, и Рига, где прошли многие годы моей жизни, тоже. Но поток потоком, а кроме него существуют и берега; они преображаются куда медленнее, и порой очень много значит — выйти на знакомый берег, где ты некогда бывал не раз, и убедиться, что все так же мягок песок и пружиниста трава, а другой берег образует всю ту же знакомую, четко выгравированную в памяти линию. Другая вода течет в реке; но вода одинакова с виду, недаром говорят, что вся вода, во всех морях и океанах и впадающих в них реках, на самом деле составляет одну-единственную громадную молекулу. И вот ты устраиваешься в излюбленном издавна местечке, и тебе начинает казаться, что жизнь не текла, ничего не менялось, и все те же птицы поют в зеленой тени леса. Вот таким берегом была для меня Рига.

Самолет вылетел поздно. Лететь было всего ничего — взлет и посадка заняли едва ли не больше времени, чем собственно преодоление пространства; однако и этого времени оказалось достаточно, чтобы я окончательно расклеился. Не люблю летать, хотя в наше время полет и стал основным способом передвижения. Не люблю не потому, что боюсь; я, например, не люблю квашеной капусты — и не из боязни отравиться, а просто — не нравится, и все тут. Я считаю, что свое уже отлетал, и возраст дает мне право передвигаться более спокойным способом. Но служба чаще всего не предоставляет такой возможности.

Да, я предпочитаю поезда, хотя в последнее время, когда в вагонах запретили курить, они стали мне нравиться значительно меньше. В моей антипатии к воздуху виноваты, я думаю, планеры. Не изящные спортивные машины, на которых парят и устанавливают рекорды, а военные десантные планеры; в свое время мне пришлось немало полетать на них. Такой планер больше всего напоминал товарный вагон, к которому наспех приделали крылья и хвостовое оперение. В середине кабины крепили пулеметы или другой груз, кому что положено, расчеты усаживались на жестких лавочках вдоль бортов. Тонкие доски, из которых были сколочены эти планеры, не вызывали особого доверия, но главное было не в них. Буксировал нас транспортный самолет, на котором тоже летели войска; задача ставилась — приземлиться на захваченном парашютистами аэродроме противника и развить успех. Но на самолете лететь было куда лучше. Он все-таки металлический; кроме того, там ревели моторы за бортами, ничего другого не было слышно, и разговаривать приходилось, крича друг другу в ухо. А в планерах стояла тишина; буксировщик летел далеко впереди, и гул его моторов воспринимался лишь как слабый звуковой фон, на котором с предельной отчетливостью слышно было, как скрипит деревянная штуковина, на которой ты летишь. А скрипела она непрерывно, то потише, то резко и громко, как несмазанное колесо, скрипела, словно проклиная свою безмоторную судьбу. Наверное, планеру и положено было так скрипеть в полете, он же деревянный, конструкция не очень жесткая, нет сомнений в том, что запас его прочности был достаточно велик, — и все же, вслушиваясь в занудливые звуки (а больше слушать было нечего), я не мог отделаться от мысли, что сейчас эти скрипучие досочки разойдутся, и ты вместе со своими пулеметами и прочим спикируешь без парашюта, — а в падении без парашюта есть что-то глубоко унизительное и противное человеческой природе… В такие минуты — а их в часе ровно шестьдесят, лететь же приходилось никак не менее часа, — тебя не очень утешало то, что до сих пор в Вооруженных силах с такими планерами вроде бы не случалось ничего, никаких неувязок, они взлетали и благополучно приземлялись; тебе все равно хотелось лишь одного: поскорее оказаться на тверди, хотя там ждала нелегкая солдатская работа. Но пусть она будет как угодно трудной, она будет на земле, а земля не скрипит, когда бежишь по ней, или лежишь, или зарываешься в нее; земля — капитальное сооружение, хотя и с ней можно позволять себе не все на свете: предел прочности есть даже у планет.