Это произошло в два часа ночи.
В три часа ночи я снова был в одиночной камере.
Глава 16
20 октября 1969 года
Настало утро. Дверь камеры отворилась. На пороге стоял Осман, заступивший на дневную смену.
— Kedha kwayis, уа kalb! — сказал он с мерзкой улыбкой, обнажившей его верхние зубы. «Так тебе и надо, собака!» Он оглядывал крошечную камеру, словно генерал, осматривающий поле боя. Закончив, он угрожающе взглянул на меня, и удалился. Я услышал скрежет ключа в замке и звук удаляющихся шагов.
Я был ошарашен. Осман? Наш Осман? Простой надзиратель, которого в последние месяцы я приучил обращаться ко мне по званию, который заботился о моей гигиене, не позволяя себе никаких грязных шуток вроде той, что он позволил себе сегодня. Какой резкий поворот в наших отношениях. Вплоть до вчерашнего вечера, когда мы расстались, это было «как скажете, капитан» или «одну секунду, капитан». И вот теперь — уа kalb, собака!
Я переживал, что сильно расстроился из-за отношения Османа. Я думал, как поведет себя Сами, когда заступит на дежурство сегодня ночью. Последний раз, когда я его видел, он сопровождал охранников, несших меня в одиночную камеру, постелил простыню, чтобы мне было на чем лежать, подложил мне под голову другую сложенную простыню, прикрыл мое голое тело третьей простыней и ушел, не сказав ни слова.
Однако больше всего меня, естественно, волновало, какой оборот примут мои отношения с разведкой египетских ВВС. Все время пребывания в плену я мог бы описать состояние моих мыслей двумя словами: одиночество и страх, страх и одиночество. Невозможно объяснить, что это значит, тем, кто никогда не ощущал их в самой острой, самой жестокой форме.
Чтобы уравновесить их, нужны были еще два слова — мужество и самоконтроль. Необходимость и способность преодолеть дистанцию между внутренним ощущением страха и одиночества и внешней демонстрацией владения собой, требующие всех запасов мужества, порождали реальные физические ощущения в нервной системе. Мне казалось, что мои нервы вот-вот разорвутся в клочья от постоянного страшного напряжения, вызванного жизнью в полной неопределенности, жизнью, где у тебя нет ни малейшей возможности повлиять на происходящее. Кожа на моих пальцах начала трескаться и слезать еще до того, как меня вернули в одиночку. Теперь же язвы появились и на моей голове. Как теперь будут продолжаться допросы? Маловероятно, что в один прекрасный день в камеру явится Азиз и скажет: «Вы были правы, вот телефон парня из Красного Креста, можете ему позвонить». Так что же сможет заново запустить мотор нашей «дружбы»? Я лежал в камере, в ушах гремели песни Умм Кульсум, и я все больше злился на правительство Израиля. Наконец, преисполнившись яростью, я взял кусок засохшей питы, оставшийся от моего завтрака, повернулся к правой стене и начал царапать свое послание.
Верхняя строчка гласила: «Они помнят о тебе? Они вернут тебя домой».
И ниже: «Все будет хорошо».
Я снова лег на спину. Через несколько минут я снова повернул голову направо… ой, что это тут написано на стене? «Они помнят о тебе? Они вернут тебя домой. Все будет хорошо».
Постепенно я успокоился. Теперь я ровно лежал на спине, словно труп в городском морге, позволив ночи заполнить мою камеру и затенить никогда не выключающуюся лампочку. Изнутри меня разрывало на части. Однако снаружи я мог прочесть: «Они помнят о тебе? Они вернут тебя домой. Все будет хорошо». При этом я понятия не имел, что происходит на самом деле.
Между тем Осман искал мелкие способы мне досадить. Без битья, просто мелкие гадости, унизительные и порой болезненные. Он оставлял меня лежащим на судне, не обращая внимания на просьбы о помощи. Время от времени он уносил стул, на котором покоилась моя нога, и оставлял ее висящей в воздухе, удерживаемой только атрофирующимися мышцами, которые быстро начинали болеть.
Однако хуже всего было то, что я не знал, сколько времени проведу на этот раз в одиночной камере. Сколько мне пребывать среди этих стен — неделю? Две? Дольше?
На третий день после обеда, когда Саид так и не появился, в камеру вошли охранники, вернувшие меня обратно в большую комнату. Там меня ждал Осман.