— Поскорей, пожалуйста, — попросила она. — Поезд отходит в 11.23, а мне надо еще в привокзальных магазинах купить подарки, духи какие-нибудь и несколько шоколадных наборов с бантиками для мамы, а для малышки Валентина чего-нибудь сладенького. Итак, мчитесь, будто реактивный истребитель! Хи-хи-хи!
Смеялась она по-дурацки. Камерун Реглан поехал. «Вот корова, — думал он. — На ходу покупать рождественские подарки. Впрочем, ее дело».
— Ой! Красный свет! Как назло, когда спешишь, непременно… — Пуховка, которой она обрабатывала свой нос, заглушила поток слов.
Камерун Реглан ждал. Мысли его неуклонно возвращались к итальянцам. «Лично я бобыль, — думал он, — но могу себе представить, каково сегодня на душе у этого старика: первый раз уехал из дому, на что прокормить своих бамбино — неизвестно, пустая комната, Джованни не встретил… Верно, торчит, бедняга, в тюрьме, такой же одинокий… И ко всему сегодня сочельник. Бр-р, мрачновато получается».
Камерун Реглан передернулся. На светофоре вспыхнул зеленый. Путь свободен.
— Быстрей, быстрей, — заладила свое сидящая позади дама.
Она начала действовать Камеруну Реглану на нервы, и он обрадовался, завидев по правую руку Центральный вокзал.
— Вот здесь. Вы и впрямь летели, как истребитель. Такое усердие не должно остаться без награды. Вот, держите!
«Десять долларов! Господи Иисусе!»
Камерун Реглан поспешно распахнул дверцу и помог щедрой даме вылупиться из машины вместе со шляпной картонкой.
— Этого добра у меня хватает! — хихикнула перезрелая девица на прощанье. — Недурно зарабатывала в последнее время. — С этими словами она исчезла в здании вокзала.
Захлопывая дверцу, Камерун Реглан вздрогнул: в багажнике остался драный чемодан итальянцев. «А я и не вспомнил про него, покуда разыгрывалась вся сцена на 89-й. Да еще эта мамзель приперлась, мчитесь, мол, на вокзал. Если они в пустой комнатенке останутся еще и без последних шмоток, они ж с ума сойдут от горя. Надо ехать назад, немедленно».
Немедленно. А почему, собственно, немедленно?
«Даже эта полушелковая мамзель собиралась чего-то покупать, чтобы ее старики почувствовали, что на дворе рождество». Камерун Реглан ухмыльнулся. Как тогда сопливому бамбино. Но потом ухмылка переросла в настоящую улыбку. Шофер прямо взлетел на свое место, круто вырулил из вереницы машин, стоящих перед вокзалом, и помчался на Третью авеню. Теперь, в праздничный вечер, движение на улицах Нью-Йорка поредело, и Камерун Реглан ухитрился за три минуты добраться до магазина итальянских деликатесов. Продавщица даже испугалась, когда Камерун Реглан ворвался в магазин.
— Что едят итальянцы на рождество? — возбужденно спросил он.
Продавщица растерянно указала на какие-то лакомства, завернутые в целлофан.
— Вот это…
— Не надо объяснений! — перебил ее шофер. — Заверните. На пять персон!
— Это обойдется вам почти в двадцать долларов, — сказала продавщица.
— Заверните, — повторил шофер.
Доставая из багажника плетеный чемодан, он бормотал про себя:
— Типичные макаронники! Даже не заперли.
Он открыл чемодан. Немного латаного белья, истоптанные сандалии, истертые плащи. Камерун Реглан вложил туда свои дары, поставил чемодан рядом с собой на сиденье и поехал на 89-ю стрит, к «Пеоле Эдди».
В баре хрипела пластинка. Лишь с трудом Камерун Реглан узнал в этом хрипе «Белое рождество» Бинга Кросби. Несколько подвыпивших оборванцев подпевали. Снова явился хозяин, на сей раз, в знак торжественности момента, опустив рукава.
— Где итальянцы?
— Карло Франтинетти?
— Да.
— Они в церкви. Не хотели сидеть совсем одни.
— Эти макаронники оставили у меня свой чемодан. Когда они вернутся, немедленно им передайте. Только не забудьте. До свидания. И счастливого вам рождества.
— Вам также, — ответил хозяин.
Похороны государственного значения
Рука была белая, пухлая. Большой перстень с искусственной патиной напрасно пытался скрепить тестяную расплывчатость коротких пальцев.
Потом рука вздрогнула, небрежно отодвинула в сторону пачку почтовой бумаги с вычурной виньеткой и разгладила листок, по всей вероятности вырванный из школьной тетради и исписанный размашистым почерком со множеством клякс.
Лишке-Берман поднес листок поближе к глазам и с трудом прочел:
«Дорогой сын! Умер Карл Зилинский. Хоронят его в пятницу. Ты сможешь приехать? А мы про тебя опять читали в газете. До свиданья. Мама».
Так, так. Значит, Карл Зилинский умер. Лишке-Берман провел рукой по лбу, потом его рука спустилась на глаза, стиснула переносицу и бессильно скользнула вниз по подбородку — жест, который стал для него привычным в последнее время. Карл Зилинский! Сын поденщика! Как и он, Лишке-Берман. Они вместе ходили в народную школу в Фербахе. Учились примерно одинаково. Только Зилинский был равнодушнее, не гнался за отметками, а больше любил мечтать или читать книжки. Когда Лишке-Берман лез из кожи, чтобы считаться первым учеником или за право быть первым в какой-нибудь игре, Зилинский только улыбался и всецело предоставлял ему эти «утомительные игрушки», как он их называл. Игрушки, думал тучный мужчина, игрушки. Так Зилинский говорил и когда их выпустили из школы и Лишке-Берман, поступив в ученики к сапожнику Фельтену, напялил на себя форму одного глубоко народного союза. Зилинский же сделался столяром; в свободное время он залезал на крышу мастерской, если было солнце, или под крышу, в стружки, когда барабанил дождь. Всякий раз с книгой. Но когда однажды встреченные Лишке-Берманом по дороге домой представители еще более народного союза сперва пробили ему голову кастетом, а потом пинали в низ живота коваными сапогами, Зилинский был единственным, кто ринулся в кучу грязно-коричневых рубах, пытаясь вызволить товарища. Ему дорого обошлось это вмешательство, вспоминал у окна Лишке-Берман. Драка стоила Зилинскому одного уха, а потом — за два лагерных года — одной почки, съеденной туберкулезом.