Армен под строгим взглядом Соны растерянно протянул руку, взял мешочек и вдруг улыбнулся: яйца были еще тепленькие — значит, прямо из-под кур.
Когда дом бабушки Маран остался позади, Сона сказала:
— Такого подарка ты еще в жизни не получал. Да и не получишь, я уверена…
Пастух курил, прислонившись к хачкару. Овцы после обильной еды отдыхали в домах. А в тутошних горах трава редкостная, живительная — особенно весною. Овцы отходили ко сну, а пастух блаженно курил, не сводя глаз с ущелья и дальних гор. Он, видимо, чувствовал, какая во всем этом красота. Хачкар был теплый, в небе не плыло ни облачка, и, стало быть, дождя ночью не ожидается, а то дом-то без крыши, жаль овец. Сигарета источала густой терпкий дым, который колечками взвивался вверх и растворялся в чистом воздухе. Пастух блаженствовал.
— Сколько у тебя детей? — присаживаясь на соседний камень, спросил Армен.
— Одиннадцать, храни их аллах…
— Хорошо. А тебя как зовут?
— Сулейман. Какие тут горы, какая трава, вода!
— Они твои, дядя Сулейман.
— Ты хороший парень. А это небось твоя невеста?
— Сестра.
— А! Так я ее видал. Красивая у тебя сестра.
— А у тебя самого братья-сестры есть?
— А то как же. Я велел, чтоб один мой брат сюда приехал и поселился вон в том доме, — пастух показал пальцем на верхний дом. — Он целый. Замок снять — и живи. Себе я вот этот дом облюбовал — отделаю его, ребятишек сюда соберу. Жена беременная, пусть родит спокойно, а потом уж переселимся… Мне этот камень нравится, — указал на хачкар. — Будто нарочно для Сулеймана тесали-резали. Прислонюсь к нему и подремываю… Что с тобой, сынок?..
— Зябко, — сказал Армен. — Мы пойдем. Сона, я продрог.
— Горячего молока принести? Овечье молоко от простуды — первое дело…
— Не надо, дядя Сулейман, — и Сона поежилась, — мы пойдем, нас отец заждался. Сегодня свадьба — знаешь, наверно.
— Свадьба? — на лице пастуха отразилось удивление. — А сами-то вы чьи будете?
— Учителя Камсаряна.
Пастух глубокомысленно помолчал, потом произнес, стараясь нагрузить смыслом каждое слово:
— Учитель Саак Камсарян — большой человек, очень большой человек. Кабы он не в такой дыре жил, уж на весь мир, наверно бы, прославился… Привет ему, поклон от Сулеймана… Он мне — старший брат.
— А вечером свадьба Врама, — почему-то еще раз повторила Сона.
— Шофера?.. А!.. Ну, я пошел спать. Хорошие вы ребята, храни вас аллах.
— Спокойной ночи, дядя Сулейман. А на свадьбу не придешь? Врам обидится.
— Да нет, устал я. А Враму ни гугу. Вы меня не видали и овец моих не видали. Ладно?.. И не говорили мне, что у него нынче свадьба. А то он обидчивый…
15
Лейтенант Антонян и сержант Аматуни докладывали заместителю председателя исполкома — так, мол, и так: поехали, чтоб уговорить Саака Камсаряна в Цахкашен переселиться, а он, глядим, памятник чистит, ну мы выпили по стопке водки, взгрустнули и назад воротились.
— Водки выпили?
— Да.
— Значит, мы вас посылаем по делу, а вы вместо этого водку пьете, лясы точите…
— Да нам грустно стало, потому мы и приложились. Каждый граммов по двадцать и глотнул-то.
— Так я и поверил — по двадцать! Ну и что теперь делать? А?
— Я в Лернасар больше ни ногой, — сказал Аматуни. — Мне совестно. Он меня учил, а я его связанным, что ли, оттуда увозить должен?..
— Кто говорит связанным?.. Так ты у него учился. Я и не знал… Значит, так, Антонян…
Лейтенант поднялся.
— Значит, так… Слушайте меня и наматывайте на ус. Села по названию Лернасар нет, не существует! Это первое. Там жителей нет — семь душ не в счет. Семь душ — не село. Это второе. Уже год, как принято решение, все переселились в Цахкашен и живут в двухэтажных и трехэтажных благоустроенных домах — с туалетами, ваннами. Это третье. Поймите, что стирается грань между городом и деревней! Это четвертое и самое главное. В пяти верхних селах тридцати человек не насчитаешь. Да и те с гор спустятся, если учитель пример подаст, не будет упрямиться. А мы все эти села объединим в один совхоз, животноводческий! Овец станем раз-родить, свиней! Плохо, что ли?.. В общем, разговор закончен.
Сержанту Аматуни вдруг стало невыносимо все это выслушивать. Он отчетливо увидел, как Саак Камсарян чистит черно-красный туф памятника, увидел имена-фамилии, выбитые на камне. И вспомнил свой разговор с Антоняном в «виллисе», когда возвращались из Лернасара. «Если б я погиб в войну, и мое бы имя выбили… А зачем? Чтоб и его потом бросить?..» — «Слушай, философ, ты ведь знаешь, что под памятником никто не похоронен. А сам памятник — камень да цемент… В землю на полметра ушел. Да и земля тут — одно название… И потом, в войну ты был сопливым мальчишкой». — «Ну а если б я большим был? Пошел на фронт и погиб? А сельчане оставили б мое имя на камне да и ушли… Что бы я теперь чувствовал?..» — «Во тупой! Я ж тебе говорю, что под этим камнем и цементом нет никого! Теперь живые ни черта не чувствуют, а ты захотел, чтоб мертвые…» — «А их души?..» — «Послушай, ты кто — сержант милиции или священник?»
Аматуни же подумал: только из их села погибло в Великую Отечественную пятьдесят семь человек, а теперь в нескольких верхних селах вместе пятьдесят семь мужчин не наберется. Почему, почему так получилось? Кто в этом повинен? Он не находил ответа на эти вопросы.
Заместитель председателя заметил, что сержант его не слушает:
— Витаешь в облаках, сержант Аматуни?
— Вот я думаю: только из Лернасара пятьдесят семь человек погибло. А теперь там столько мужчин нету. Не только там — во всех верхних селах вместе нету. Что случилось-то?..
— Есть решение, — не затруднил себя сложным ответом заместитель председателя. — Новый поселок выстроили. Мы с тобой решения не принимаем, мы исполнители. Ис-пол-ни-те-ли! Ясно? Особенно ты. Не на улицу же людей выгоняем — переселяем поближе к городу! Если хорошенько потрудятся, лет через пять-шесть поселок в зелени утопать будет. И называется красиво — Цахкашен[71]. Значит, и цветы там будут. А мы за старые дома еще и деньги платим. Многие сами свои дома порушили, чтоб деньги поскорее заполучить!
— А знаете, что учитель сказал? — Аматуни уныло посмотрел на зампреда, у которого, видно, были дела поважнее — он то и дело на часы поглядывал: — Сказал: нет пока еще решения этот памятник перенести? А то, говорит, можно его по именам распилить, а лотом склеить где-нибудь на асфальте.
— Ну хватит! Мы не меньше его чтим память погибших. Демагог! — это относилось к Камсаряну. — Бесхребетный! — ну а уж это относилось к сержанту Аматуни. — Нам в милиции только баб не хватало. «Погрустили, выпили!» Вас что — грустить туда отправили? — он с возмущением уставился на Антоняна. — Вы свободны! Я обо всем доложу председателю!
Он спешил, но когда милиционеры ушли, как-то сразу обмяк весь и закрыл дверь на ключ. Секретарше сказал: «Если меня спросят, я ушел. Куда? К чертовой матери!»
Сел у окна, закурил. Голова гудела от мыслей. Как улей. Мысли жужжать теперь станут, жалить!
За окном высились лысые горы, окружавшие городок. Сын, Левоник, прозвал их «сиротский приют». Языкастый чертенок. — И впрямь сиротки, обритые наголо. На вершинах ни леса, ни снега, на склонах ни деревца, ни цветочка, у подножия — ни родничка.
И вдруг в пустой комнате, в которой никого, кроме него, не было, он отчетливо услышал голос сержанта Аматуни: «Пятьдесят семь мужчин погибло из нашего села. Значит, на фронт ушло не меньше сотни. И, стало быть, жило тогда в селе не меньше тысячи человек. А сейчас десятка не наберется — несколько угасающих очагов. Кто в этом виноват? Спросить-то можем мы? Есть у нас такое право?» Спрашивай, сержант, спрашивай. Полагаешь, что зампред Сое Сафарян ответ знает, да скрывает?