Выбрать главу

Не хотелось Сааку Камсаряну идти на свадьбу, но он все-таки пошел. Часа за два вдруг явился к нему Оган Симавонян и сказал: «Саак, кто знает, может, мы в последний раз с тобой по стакану выпьем, на том свете не поднесут, и не побеседуешь на том свете, даже если нас рядом похоронят, и останемся мы соседями до самого Страшного суда. Вставай!..»

И он встал и пошел.

Давно в селе столько народу не собиралось, столько голосов не переплеталось друг с другом, не звенело. Камсаряну захотелось представить, что люди приехали сюда насовсем, теперь тут и останутся. Чуть было и сам не поверил в сочиненную на ходу сказку.

Над хачкарами горели свечи. Кто-то в Одинокой часовне пел старинную песню. И голос вырывался сквозь узкое оконце часовни и долетал до Немой горы, до самой ее вершины, и ему подпевала своим извечным шараканом[72] Красавица.

Из окон заброшенного дома, что находился неподалеку от дома Андока, вырывались струи дыма. Наверно, бывшие хозяева вошли в него и теперь курят одну сигарету за другой. О чем они говорят? Кого обвиняют? Курят. Крыша кое-где прохудилась, и через дыры в дом хлынуло небо, и дым даже нескольких сигарет отчетливо виден — воздух-то здесь прозрачный, других дымов нет.

Великое и страшное притворство было во всем свадебном торжестве. Но Камсаряну сейчас не хотелось сосредоточиваться на этой мысли. Народ собрался, зурна играет, машины подъезжают с женихом и невестой — разве в такие минуты стоит думать о том, что не пройдет трех месяцев — и молодожены тоже смотаются отсюда в долину и еще одну дверь будет отягощать нелепый замок. Что замок этот должен хранить? И от кого?

…А может, это последняя свадьба в тысячелетнем селе?

Камсарян попытался отогнать эту мысль, мучительную, гнетущую, назойливую, но она жужжала подобно оводу, и радость была отравлена.

Подъехали машины. Их было всего четыре, но они разразились такими неистовыми, продолжительными сигналами, откликнувшимися эхом в ущелье, что показалось — тут не меньше сорока машин. Потом очередь дошла до зурны и барабана, и свадьба двинулась под музыку по узкой ухабистой улочке умирающего села. Свернули на другую улицу, да какую там улицу — тропку, которая вот-вот примкнет к горе, слившись с ее склоном. Видимо, в этом году человеческая нога не ступала на тропинку — тут росли фиалки.

Мариам шла прямо по фиалкам, и это было красиво. Красиво и печально. Невеста — в ее белоснежном одеянии, в белой прозрачной фате — казалась нереальной, даже абсурдной, нелепой среди развалин, под немигающим оком незрячих окон брошенных жилищ. Свадебная фата была длинной — так положено — и цеплялась за камни, за придорожные колючки. Казалось, шипы намеренно хватают ее, и невеста каждый раз оборачивалась, испуганная и бледная. Подол ее белоснежного платья украсился чернильным порошком, и это могло бы показаться красивым, если бы не было столь грустным.

Вдали на горе виднелась Одинокая часовня. И почудилось: Мариам будет идти, идти, дойдет до часовни и встанет около нее. Так и будут стоять бок о бок две стройные девы — одна одетая в черный туф, другая — в белый шелк.

Свадьба длилась всю ночь. Камсарян отказался быть тамадой, потому что торжественные и веселые слова на ум ему не шли. Тамадой пришлось выбрать Миграна Восканяна. Он больше курил, чем пил и ел. Потом, уже на рассвете, Оган заплакал, поцеловал в лоб Врама и Мариам и еще раз потребовал от сына обещания, что тот не покинет село, пока жив отец. «А я даю слово вас не задержать», — сказал. Потом долго втолковывал Камсаряну, что должно быть выбито на его, Огана, надгробье. И еще просил, чтобы учитель, когда настанет его срок («Пусть не скоро — живи сто лет, живи тыщу лет, ты достоин»), был бы похоронен возле него, Огана.

Врам спьяну заявил, что никогда село не покинет. Мариам уставилась на него из-под фаты удивленно и тревожно. И Врам, запнувшись, уточнил, что ежели он все-таки уедет отсюда, то последним. Да, самым последним, пусть все село это слышит! При этих словах Оган улыбнулся сквозь слезы, а потом ясно, словно перебирая слоги как четки, произнес: «Самым последним будет Саак Камсарян, а он не уедет. Сам ведь знаешь — не уедет!..»

Свадьба становилась все горячее, шумнее, путанее. Теперь уж говорили все, перебивая и не слушая друг Друга.

Заставили Армена Камсаряна свои стихи читать. Послушали, шумно и дружно похлопали, выпили за его здоровье, искренне убежденные в том, что Армен человек выдающийся, поскольку никто ничего из его писанины не понял.

Свадьба длилась всю ночь еще и потому, что спать гостям было негде, хотя «гости» эти приехали в свое село, а в селе находились останки их домов. Стены. Слепые окна. Рухнувшие потолки. И больше ничего… Вот потому-то свадьба и должна была тянуться всю ночь, чтобы гости, встав на рассвете из-за стола, могли немножко тут побродить, поворошить в себе воспоминания о былом. Многие, наверно, на кладбище поднимутся — у кого там нет родных? Попытаются привести в порядок дорогие могилы, начнут выдергивать колючки, бурьян, потом увидят, что это напрасное занятие, сядут на могильный камень, закурят. Бабушка Маран непременно поднимется с ними, даст каждому по кусочку запылившегося ладана, и немного погодя ладан воскурится над могилами. Аромат его наполнит ущелье и людские сердца каким-то смутным и нереальным трепетом.

Потом опять спустятся к дому Андока, проводят отъезжающих. Из приехавших уедут все, кроме невесты. Она останется, и в умирающем селе будет одним жителем больше. Только вот надолго ли?..

— Говоришь, в одну ночь все село сбежало?

— Какое село? Куда?

— Ты мне вчера рассказывала. У Одинокой часовни. Часовня осталась, а люди сбежали. Все до единого?

— Все до единого, — подтвердила Сона. — А вот Аидок из другой легенды не поддался страху.

— Да знаю я. Гора загрохотала: иду на вас! Все село в панике бежало, только один, по имени Андок, встал против скалы и сказал: «Ну, давай, иди!» И скала, представь себе, не двинулась.

— Потому что хоть один да не удрал, встал перед ней.

— Хорошая сказка, — произнес Армен. — Именно под этой скалой построил Андок себе дом? Да?.. Отцу, наверно, кажется, что он, так сказать, Андок нашего времени — может встать перед скалой, сказать «ну, иди!», и она послушается… Нет, перед отцом не скала из легенды.

— Да он подобной арифметикой и не занимается.

— О, ты не знаешь этих провинциальных философов, этих запоздалых донкихотов!

— Замолчи, прошу тебя!

Армен был порядком пьян.

— Они, эти донкихоты, выставляют свои добродетели, Мол, вы — это мы с тобой, Сона, — живете только сегодняшним днем, а мы — то есть они — видим на тысячу лет вперед. Вы — то есть наше с тобой поколение — только удовольствия получаете, тратите, жизнь прожигаете, а мы, то есть они… Да что, в конце концов, такого случилось? Село в горах, дорог нет, месяцев семь-восемь в году оно отрезано от мира. Разве плохо, что их чин чинарем переселяют в другое место — с приличными домами, школой, баней? Тут, правда, несколько хачкаров останется, ну и что?..

Сона долго смотрела на брата широко открытыми глазами. Ничего ему не сказав, она поднялась и как-то отрешенно вышла из дома, где гуляла свадьба.

— Что, я не прав? — закричал ей вслед Армен. — Не прав, так спорь, убеждай, приводи факты!.. Святая… Хочешь, монахиня, я тебе джинсы привезу?..

Последних слов Сона уже не слышала.

Одинокая часовня всхлипывала всеми своими несуществующими колоколами. В нее вползли змеи, обвились вокруг колонн, облепили стены так, что камня уже не было видно. Змеи ползли, свивались в клубок, и зеленые глаза их хищно посверкивали. Сельчане давным-давно бежали в долину, церковь разрушилась до основания, а змеи, скорпионы и прочая нечисть устраивали теперь пиры среди развалин. Тонкостанная хрупкая часовенка все это терпела, покачивалась, как тополек под ветром, гнулась тростинкой, но стояла, не падала. И крест на ее макушке то блестел в светлых небесах, то пропадал в иссиня-черных тучах.

вернуться

72

Шаракан — церковное песнопение.