Камсарян обернулся. Оган еще стоял. Ерем еще стоял. Размик стоял. А Сона, запыхавшись, бежала за машиной.
— Если хочешь, и дочь захватим.
— Нет нужды, лейтенант. Она не раз оставалась ночью одна.
— Ну, как знаешь.
34
Во дворе бывшего дома Сирака Агаяна устроили поминки. Мысль сделать это родилась в мозгу Овсепа внезапно, когда камни, перекатываясь, летели в ущелье, а Саак Камсарян садился в машину Антоняна. Овсеп смотрел вслед удалявшемуся «виллису» и в ярости сверкал глазами. Он сказал приятелю, стоявшему рядом:
— Садись в машину, слетай в райцентр за едой и выпивкой. Или можешь в ресторане все купить. И посуду там возьми.
— Так мы ведь все взяли, — не понял тот. — У нас все есть.
— Взяли для кладбища. А я поминки хочу устроить честь по чести.
— Где?
— Да в нашем доме… Я бы этого учителя!..
— А стол, стулья есть?
— У сельчан возьмем, — и тут, видно, подумал о каменной баррикаде. — Нет, ну их! Чтоб им ни дна, ни покрышки! Стол и стулья тоже вези. Заплати, сколько запросят. Скажи, на день.
Приятель стал быстро подсчитывать в уме:
— На сколько человек?
— Человек на пятнадцать — двадцать. Остальные с Багратом в Ереван поедут. — Баграт был его младшим братом. — Там на сто человек стол накрыт. А я тут останусь. — Потом вспомнил: — Из райцентра позвони Андо. — Андо был зурначом, его другом. — Пусть соберет музыкантов — и живо сюда.
— А вдруг его дома нет?
— Хоть из-под земли, а добудь. Я им вдесятеро больше заплачу.
Все получилось так, как задумал Овсеп.
Стол поставили во дворе.
— И дом вроде покойника, — сказал бывший учитель геометрии (и на что была Овсепу отрава этих слов?). — Только непохороненного. Я бы на месте Овсепа отремонтировал его, сделал дачу. Лучше места не найти: красиво, воздух чистый… (Зачем Овсепу и эти слова?)
Побоялись ставить стол под балконом — он мог обвалиться в любую минуту, или сверху балкой еще пристукнет. Поставили чуть поодаль от дома — среди камней и колючек.
— Не дай бог тут змеи водятся, — снова послышалось ворчание старичка-геометра. — Как раз потеплело, того и гляди…
«Ну, беззубый, — зло подумал Овсеп, — на что ты змее? Ужалит — сама подохнет. Сколько дней жить-то осталось? Что ты трясешься?»
А старичок — по праву старшинства — первым произнес слово об усопшем. Хвалил его за ум, за честность, хвалил весь его род и Овсепа в особенности. Потом выпили, поели ресторанную хашламу[77] без соли — соль забыли захватить.
— Чтоб ни у кого не просить, — предупредил Овсеп. — Да я их…
Овсеп не слышал речей, хотя в такт словам покачивал головой.
Посидели часа полтора, потом Овсеп поблагодарил всех и предложил ехать: сумерки сгущаются, а дорога опасная. Все быстро — словно только и ждали этих слов — поднялись.
— А вы останьтесь, — сказал Овсеп зурначам и вынул из кармана несколько десяток.
— Как тебе не совестно, Овсеп? — обиделся Андо. — Разве мы не люди? — но деньги в конце концов взял.
Зурна — инструмент мужского горя. Мужчина плачет незримыми слезами, стиснув зубы и не давая вырваться рыданиям наружу. Зурна не кричит. Слезы ее — родник, капля за каплей долбящий землю, пробивающийся из-под нее. Печальная, почти нереальная музыка повисла над безмолвием села подобно облаку, которое хоть и набухло, хоть и потемнело, сделавшись тучей, но дождем не пролилось. А Овсеп выпил подряд несколько стаканов спиртного и помрачнел, став чернее тучи.
На дворе стемнело. Вынуждены были включить фары машин, и они теперь освещали поминальный стол. Все перемешалось в мозгу Овсепа, лишь одно виделось отчетливо: груда камней на дороге. И камни эти застили ему белый свет.
— Я прирежу этого учителишку! — хрипел он. — Как мне жить после такого?..
Плакала уже следующая песня, и Овсеп замолк, но про себя продолжал крепко ругаться. И вдруг встал:
— Ребята, умереть мне за вас, играйте, а я в дом войду. Я ведь тут родился, средь этих развалин…
Один из зурначей направился к машине:
— Я тебе фонарь дам, чешский, а то в доме темень.
В «доме»! Потолок давным-давно рухнул, а дверь унес, видимо, кто-то из сельчан. Овсеп взял фонарь и вошел. На полу валялись камни, бревна, а между ними росла высокая трава. Что это за комната? Овсеп попытался вспомнить, но не смог. Осветил фонарем одну стену, потом другую. Штукатурка обвалилась, доски пола прогнили и ломались при каждом шаге Овсепа. Все-таки вспомнил: это спальня родителей. Фонарь высветил угол, и Овсеп вдруг ясно увидел мать, которая любила вязать, сидя в этом углу. «Отдохни, сынок», — послышался ее голос. И он съежился в материнском углу, как бесприютный сирота, и впервые за этот день ему захотелось заплакать. Вспомнил все свои неудачи, своих недругов, всех, кто не желает ему добра. Отсчитал их на нити памяти, как на четках, но слезы замерли в нем, не вытекли. Звук зурны тут еще сильнее надрывал душу — казалось, с небес эта музыка исходит. Звучала песня «Братец-охотник», его самая любимая песня. Но слез не было. Он протер глаза огрубевшими кулаками: неужто и впрямь сидит на материнском месте?
— Пусть душа твоя станет светом, мама джап… — голос его ясно прозвучал среди развалин.
Видно, стены истосковались по людским голосам и потому размножили его голос, отозвались эхом. И от этого эха дрожь пробежала по его телу. Овсеп выключил фонарь, и комната погрузилась в кромешную тьму. Исчезли стены, потолок, Овсепа обволокла густая, наподобие смолы, мгла, и на мгновение он ощутил блаженство. Вспомнил, как однажды в этой комнате отец отстегал его ремнем. Привязал к кровати — ха-ха, его-то, Овсепа! — и отстегал. Спина у него заныла, словно его только что выпороли. Хоть бы сейчас уж заплакать, тогда-то ведь ревел.
Звуки зурны оборвались, и Овсеп услыхал шаги.
— Ты где, Овсеп? — раздался голос Андо. Ребята, оказывается, его уже ищут.
Овсеп нажал кнопку фонаря — свет, как меч, выхваченный из ножен, разрезал темноту на две равные части.
— Я тут, Андо. Иду, — поднялся и пошел, тяжело ступая.
— А мы-то испугались: что с ним? — сказал Андо. — Ты так не убивайся. Отца твоего, слава богу, честь по чести похоронили. Да и при жизни ты берег его как зеницу ока…
— Вы идите, ребята, — махнул рукой Овсеп, — идите, а я чуть-чуть побуду тут.
Парни еще поупрямились, пытаясь уговорить Овсепа идти с ними, но тот твердил свое:
— Останусь. Дорогу я хорошо знаю — как-никак, родные места, сколько бы я их ни клял.
Музыканты хотели было сказать: ты ведь много выпил, как машину поведешь? — но промолчали. Во дворе прощально зарыдала музыка. Овсеп осушил еще один стакан водки. Музыканты направились к машинам. А он с ожесточением подумал: «Я это село бульдозером с землей сровняю». И тут же вспомнил, что отныне ему сюда ездить и ездить, ведь отец остается здесь, отцу больше некуда деваться…
Опять увидал угол, где мать вязала носки… Ее похоронили в Ереване семь лет назад. Отец мучился сомнениями: не похоронить ли в деревне? «А зачем? — решил в конце концов. — Дом наш теперь — Ереван. Пусть поближе к нам будет». — «А ты зачем сюда приехал? — спросил он отца так, словно тот сидел рядом с ним. — Да, ты-то зачем приехал?» Но отца нс было рядом, и ответа не последовало. Овсеп снова выпил и за себя, и за отца.
Небо было в крупных звездах, а полная луна висела так низко, что Овсепу показалось, она его слышит. Он совсем захмелел, опрокинул стол, и зазвенели пустые бутылки, а початые окропили траву водкой. «А вдруг и трава опьянеет? И змея какая-нибудь налижется, захмелеет и обовьет меня?» — он усмехнулся. Потом порвалась нить — скатились воспоминания в траву подобно бусинкам и затерялись в хмельной траве и колючках.
В селе не слышно было ни звука, даже собаки не лаяли, и Овсепу почудилось, что он на кладбище. «А не поднять ли дом? — вдруг осенило его. — Раз в году приеду, покучу с приятелями. Может, отец для того и хотел в этой земле почивать? А, Овсеп?.. Да нет, сказал бы. Мол, так и так: отремонтируешь чин чинарем…»