В то же время впечатления от столь сногсшибательного известия у остальных пятерых были не столь однозначны. За исключением Михаила, пожалуй. Первая реакция Великого князя напоминала памятную Василию с детства сценку из мультика про Карлсона, когда Малыш задается вопросом: «А что про это скажет мама?» И, развивая свою мысль, приходит к следующему: «А что теперь скажет папа?..»
Правда, вместо папы в данном случае был упомянут дядя Сергей, но… «поскольку, все это ерунда, дело-то житейское» и «кричать им сильно больше, чем после Земского съезда, смысла особого уже нет», младший брат царя, бывший Наследник Цесаревич и новоиспеченный полковник синих кирасир в целом тоже разделял оптимизм обоих гостей из будущего по поводу грядущего дарования Конституции и введения демократических институтов. Ибо, как верно подмечено: с кем поведешься, от того и наберешься. Закончив обсуждение текста манифеста и, как бы подытоживая их разговор, Мишкин предложил «слегка вспрыснуть» это дело, весело брякнув: «Ай да Вадик, ай да сукин сын!»
Непосредственный начальник Михаила, генерал Щербачев, отнесся к неординарной новости на удивление по-философски. Очевидно, будучи служакой до мозга костей, он вообще не имел обыкновения обсуждать решения вышестоящего начальства. Лишь, немного подумав, сухо подметил пару-тройку связанных с нею моментов: «В гвардии, не здесь, конечно, а в Петербурге, вряд ли этому порадуется, полагаю… Но, поскольку никаких ответственных министерств не будет, то и проблем с деньгами на армейскую реформу, даст Бог, тоже не предвидится больших. На мой взгляд, гвардейским офицерам карьеру это политическое нововведение порушить не должно. Что ж, может, как раз и вовремя. Чтобы на будущее все глупости, вроде гапоновской, в зародыше пресечь».
Макаров же, напротив, хоть и не возражал против принятого Императором решения принципиально, но явно опасался негативного влияния парламентских процедур, даже совещательных, как на общее финансирование флота, так и на ход дела с будущей кораблестроительной программой. Ее он продумывал во время лечения своих ран.
Будучи человеком глубоко эрудированным, он хорошо понимал, что в системе управления страной в целом, и флотом в частности, появляется некая новая и пока не известная величина. А как влияли парламентские деятели на морское строительство во Франции, например, он знал хорошо. Не зря же последнее десятилетие 19-го века в истории французского флота величали «военно-морской бестолковщиной».
Петрович, правда, указал ему и на противоположный пример — на работу Рейхстага по принятию германского Закона о флоте, где усилиями кайзера, Бюлова и Тирпица он был облечен в такую форму, что препятствовать резкому удорожанию линкоров при замене броненосцев дредноутами парламентарии фактически не смогут.
Но настроения Степану Осиповичу не подняло даже это: «Так — то, мой дорогой, Германия, немцы. А то — наши! Балаболок да выскочек разномастных понавыбирают, вот уж и надумают они нам в этой Думе. А то, что нет пока ответственного министерства — так, лиха беда начало! Выклянчат. Помянете мои слова: взвоем мы еще от их «склок с совещательным голосом»! Но, не дай нам Бог, чтоб кабинетная система или сменяемое по выборам правительство как в Парижах, — вот тут-то и запляшем мы с вами танцы святого Витта. Все давешние делишки господина Витте как бы нам цветочками не показались! Я то думал, что сейчас в Питере попробуем порядок навести — а тут… Какое там! Задумали Дубасова на меня менять. А зачем? Нет уж. Пусть он дальше с этим всем разбирается в министерстве. А я, если Государь позволит, с палубы в кабинет не уйду. В море — дома!»
Последним узнал про Манифест царя наместник Алексеев. И, как рассказал позже Василию Михаил, после прочтения его текста на новоявленного генерал-адмирала было просто страшно смотреть. Евгений Иванович был ошарашен и взбешен одновременно. Но, как тут же выяснилось, не от того вовсе, что из-за истового монархизма органически не переносил демократических общественных институтов, в принципе не желая видеть и слышать ни о чем ином, кроме как о неограниченной монархии — самодержавии.