Выбрать главу

Не стану описывать вам — даже и вкратце — похождений Ивана Иваныча в Петербурге. Вся жизнь этого странного господина сплетена из романтических историй: на ловца ли зверь бежит, сам ли он создает вокруг себя эти истории, но только это не так… До этой чисто жизненной стороны его личности читателям в настоящую минуту нет, впрочем, никакого дела, ибо она к предмету не относится.

Я люблю Ивана Ивановича в особенности за самостоятельность его ума, за ту полную самостоятельность, которой я не встречал ни в ком, кроме его, изо всех моих знакомых.

Самостоятельность эта, — если хотите, — капризна; в ней, кроме того, проглядывает подчас какая-то для нас всех, более или менее добрых и честных мещан или напрягающих себя на ярый фанатизм теоретиков, — страшная отрешенность от множества положений, признаваемых за непоколебимые. Один общий наш с Иваном Ивановичем приятель серьезно упрекал не раз при мне Ивана Ивановича в положительном отсутствии того, что на языке обыкновенных смертных зовется нравственностью и что Иван Иванович зовет индравственностью. Тот же самый весьма остроумный общий наш с Иваном Ивановичем приятель шутя, но сознательно говаривал часто, что у хороших людей зовется угрызениями совести, у Ивана Ивановича носит романтическое название хандры; он, пожалуй, и прав, наш общий приятель, — но за что же он любит Ивана Ивановича… если уже, впрочем, не разлюбил? За что я его люблю — я это очень хорошо знаю и не обинуясь отвечу: за особую складку его ума и за его искренность во всем, в дурном и хорошем. Еще я люблю его за то, что он вовсе не теоретик, а человек жизни, что ему под сорок, а он все еще, даже до сих пор, — вера в жизнь и жажда жизни, что под этим словом «жизнь» разумеет он не слепое веяние минуты, а великую, неистощающуюся, всегда единую тайну… Некоторого рода трансцендентализм — роднит нас с Иваном Ивановичем, хотя я никогда не могу идти так смело и так последовательно по пути этого трансцендентализма, как мой приятель… ни в жизни, ни в мысли, когда дело дойдет до приложений мысли к явлениям — каким бы то ни было, — хотя бы даже литературным.

Иван Иванович сам не окунулся в литературу, хотя пишет стихи по старой памяти. Стихи его — это какие-то клочки живого мяса, вырванного прямо с кровью из живого тела. Право! лучше сравнения я не нахожу, и потому они имеют значение только для тех, кто знает жизнь Ивана Ивановича, стало быть, для очень немногих, да и этим немногим известны только полосы жизни, а не вся жизнь Ивана Ивановича. Природа вообще, кажется, собиралась создать из Ивана Иваныча артиста, но почему-то не докончила своего зачинания. Чтоб быть артистом, Ивану Ивановичу нужно было сосредоточиться в самого себя, а он любил всегда лучше переживать жизнь в жизни, чем, переживая и перерабатывая ее в сознании, передавать в письме, образе или звуке…

Вообще странный и оригинальный субъект мой Иван Иванович, оригинальный, впрочем, как хаос, а не как стройное явление. Столь упорной воли с величайшей бесхарактерностью, горячей веры с безобразным цинизмом, искренних убеждений с отсутствием всяких прочных основ в жизни… право, я не умею иначе назвать, как хаосом, моего последнего романтика… Да и последний ли он, вот что часто приходило и приходит мне в голову…

Но об этом речь еще, может быть, впереди.

Дело в том, что к этому самому Ивану Ивановичу направился я из редакции «Сына отечества» — в вышеупомянутом мною тревожном состоянии духа.

Иван Иванович живет довольно далеко от места, где помещается редакция «Сына отечества». Он вообще не любит Петербурга, хоть и живет в нем теперь, хоть и проживет, может быть, долго, — и в самом Петербурге основался в такой стороне его, которая лежит к Москве или «тянет» к Москве, употребляя выражение наших старинных юридических актов. «Все как будто к Москве ближе», — говорит он с улыбкою тем, которые жалуются на дальность расстояния его Гончарной улицы. В сущности, впрочем, не одна привязанность к Москве и вражда к Петербургу причиною тому, что он предпочитает Гончарную улицу другим улицам Петербурга. Стоит он в нумерах{283} и, несмотря на то, что платит втридорога, простоит в них, вероятно, долго. Почему именно — я когда-нибудь расскажу в подробности читателям, если они найдут интерес в знакомстве с моим героем. Покамест скажу только то, что номера эти, содержимые каким-то новгородским мещанином, дышат невероятным безобразием, а Иван Иванович может с таким же правом сказать: «я люблю безобразие, господа!», как Тарас Скотинин говорил: «я люблю свиней, сестрица!»{284}