Выбрать главу

Много передумал я тогда. Уже самое то, что литература в наше время могла упасть до того, чтобы как с действительно существующим врагом бороться с полусветом, да и полно, бороться ли? — не скорее ли тешить и читателей и себя его изображениями под благопристойным и по-видимому благородным предлогом обличений, в сущности же, по несчастной, укоренившейся в душе привычке жить и дышать его приторным воздухом… Уже самый этот факт не принадлежит к числу весьма утешительных. А тут припомнилось еще и представилось с ясностью, что и другая сторона слишком загромоздила собою нашу мысль, что первый Гоголь в «Невском проспекте», с одной стороны, и в «Шинели», с другой, — поддался слишком желчному, хандрящему, болезненному чувству в отношении к тому, что есть не явление жизни, а только мираж ее, и что вслед за тем мы все более и более или менее поддаемся тому же… Все это именно в таком смутном, для меня самого еще не разъясненном виде пронеслось в эту ночь в моей душе, а больные глаза мои горели, и сердце как-то странно ныло. Да, с недобрыми впечатлениями покидал я Петербург, с впечатлениями, похожими на зловредный дым каменного угля.

А Петербург, пока поверял я свои впечатления этого приезда, уже исчез из моих глаз, и вдали, как темное пятно, начал показываться Кронштадт, Поверял же я впечатления по той простой причине, что иного решительно мне было нечего делать. И на пароходе, по крайней мере до Кронштадта, — перед глазами моими мелькал все тот же полусвет».

Вот что я писал тому назад не очень давно, если мерить время по-старому, и ужасно давно, если мерить его развитием «Современника».

Как оскорблялся я, старый юноша, уже бывши и за границей, прекрасными фельетонами «Норда»{312}, этого благодетеля нашего, этого великодушного журнала, удостаивающего заниматься медвежьею нашею жизнью, — фельетонами, повествовавшими о цветах нашей юной образованности, о судьбах и приключениях героев и героинь полусвета… Мне же, неблагодарному, эти цветы еще казались клеветой на нашу земскую жизнь, клеветой на великий и свежий силами народ, у которого — думал я тогда — есть широкая гульба…

До поры, До утренней до зари, Гульба по душе, гульба Весеннюю ночку, весь денечек, Осеннюю ночку до светочку…

которого женщина скажет иную пору:

Меня молоду домой свекор кличет, Уж ты кличь не кличь, я домой не буду, Буду ль, нет ли, я завтра поутру…

но который мало понимает утонченную прелесть «мраморных дев», — пожалуй, в порывах своего разгула, своей душевной макарьевской ярмарки, горстями бросит им золото, но с омерзением отвернется от этого мира в сознании и плюнет на его интересы.

Вот еще какой я был дикарь тогда. Но я развился — даю вам честное, благородное слово, что я развился, — а Иван Иванович, напротив, остался в этом отношении по-старому романтиком. Да вы не смейтесь… Это так. Он говорит всегда, как езуитские проповедники: делайте, что я говорю, а не то, что я делаю… Да и на деле-то, и в самой-то жизни — он только внешним образом отдается обаянию современного прогресса. Вот я вам расскажу в следующий раз, какую беседу имел я с ним по поводу стихотворения г. Некрасова, напечатанного в 1-м № «Современника»{313}.

Безвыходное положение{314}

(Из записок ненужного человека)

Я начинаю писать эти записки в Долговом отделении{315}. Вероятно, в нем же я их и окончу, если только когда-нибудь окончу.

Цель моя — чисто назидательная, а вовсе не художественная. Художником я решительно быть не способен, хоть во мне, как все мои знакомые говорили и как сам я, говоря без ложной скромности, очень хорошо знаю, — много художественного понимания и, что, может быть, еще лучше, — художественного чутья: «нос у тебя есть», — говаривал мне не раз один даровитый поэт. А все-таки мне-то от этого не легче…