Выбрать главу

Чтобы достать бутылку, я вставал на колени и открывал нижний ящик «под телевизором», оттуда пахло чем-то сложным – деревом, домашней пылью, «праздничной» посудой, это были такие блюда огромного диаметра, которые использовались только на праздники, я аккуратно их сдвигал, доставая нужную вещь, и в темноте навстречу ласково блестело бутылочное стекло.

Вообще нефункциональных вещей тогда в доме не было, – не то что мы не могли их себе позволить, им просто не хватало места. Например, в доме был настоящий венский стул, на котором сидел еще Асин прадедушка, доктор Липман Михайлович Гордон, еще в начале ХХ века, – но я использовал его просто как старый скрипучий стул, никакого почтения к нему не было, никакого музейного статуса за ним не числилось.

* * *

…Витраж Тимошина оказался, пожалуй, единственной вещью, которая не была функциональна. Она была избыточна и слишком красива, как обещание какой-то нашей будущей жизни.

Сквозь наше обычное тонкое прозрачное стекло (в кухонной двери) я раньше видел коридор, прихожую и больше ничего. Можно было еще разглядеть в темноте, в падающем из кухни свете, пальто, висящие на вешалке, ботинки, сапоги (взрослые и детские), тапочки, тумбочку с телефоном, часть зеркала и дагестанской чеканки с горами Кавказа.

…Еще был виден скромный светильник, свисающий с потолка, такой круглый простой шар на шнуре, и еще входная дверь с глазком.

Никогда в моем жилье не было никакого витража. Никогда ни до, ни после я не жил в одной квартире с ангелом и трубой. Да и этот просуществовал недолго, наверное, года полтора. Может, два.

* * *

Когда к нам приходили гости, Ася посылала меня к соседям за стульями, табуретками и прочим. Волнуясь и переживая из-за вторжения в чужую жизнь, я звонил в ближайшую дверь (поначалу долго стоял и думал – в какую) и просил у них одолжить на вечер табуретки. На табуретки мы еще клали какую-то доску, отмытую и отчищенную, и как-то все гости помещались за столом.

В девяностые у нас появились какие-то хлипкие раскладные стулья, и ходить к соседям я наконец перестал.

В Чертанове мне это тоже поручали, но тех соседей я не помню совершенно. По-моему, это были тихие одинокие пенсионеры.

А вот соседей на Аргуновской я помню прекрасно. Это была крепкая московская семья, советский «средний класс», там росли мальчик и девочка. Я, помню, отметил про себя, что мальчик похож на маму – у него тонкие черты лица, он тонкокостный, а девочка на папу – она симпатичная, крепкая и, видимо, довольно упорная по характеру. Когда я в первый раз попросил у них табуретки, мне их дали, наверное, с какой-то мыслью о дальнейшем соседском общении или даже дружбе, но я человек замкнутый, спасибо, до свидания, завтра принесу, и в следующие разы табуретки давали уже с некотором напряжением – и даже разочарованием, – но все же давали. Безотказно.

Я испытывал неудобство, неловкость – прежде всего потому, что и подъезд, и соседи здесь тоже были наши, свои, то есть я, по идее, был должен завязать с ними отношения, но светских бесед я тогда вести еще не умел. Да и вообще не умел…

У меня всегда было чувство, что если чужие люди подойдут ко мне слишком близко, в прямом и переносном смысле, я потеряю контроль и окажусь в непредсказуемой ситуации, – это было чувство страха, от которого я так никогда и не смог избавиться.

И тем не менее было понятно, вот даже когда я брал у соседей эти самые стулья, что я здесь свой.

В Чертанове мне так не казалось никогда. Хотя комната ведь была нашей. Мы занимали ее по праву.

* * *

Вообще в каком-то смысле переезд на Аргуновскую был символическим концом утопии. «Салон», или кружок, родившийся в Чертанове, как и все остальные кружки, не распался, но превратился во что-то другое. Постепенно исчезал какой-то градус безумия, бесконечное веселье, поиск праздника. Начиналось другое время.

Во-первых, в конце восьмидесятых всем стали давать какие-то отдельные квартиры. Врубель получил большую трехкомнатную квартиру в районе «Аэропорта» как многодетный отец, по закону, у него было трое детей. Правда, квартира была на первом этаже. С решетками на окнах.

Фурман тоже переехал в отдельную квартиру, путем сложных обменов – потому что его жена Марина была учителем, а учителям с детьми тоже полагались квартиры, и им в конце концов предложили вступить в кооператив. Морозов, поступивший на работу в издательство МГУ редактором, тоже вступил в жилкооператив (по-моему, он даже стал его секретарем). Даже Котов получил квартиру у черта на рогах, в Ново-Переделкине, но он же вообще нигде не работал! Наступило доброе горбачевское время. Всем всё давали.