Лева сходил за фляжкой, и они решили еще раз перекурить.
– Телекинез – это самое простое. Ну вот самое простое… – горячо сказал Эдик, пошатываясь в такт вагону. – Поверьте, ребята, я не шучу. Ну вот, чтоб вы понимали, даже я это могу. Даже я.
Пытаясь посмотреть на это давнее событие с двух сторон – глазами Левы и глазами Тимошина, – я пытаюсь уловить ту точку, где эти два взгляда сходятся. И что-то затягивающее есть в этой точке для меня.
Итак, они пошли внутрь вагона. Эдик порылся в куртке, достал коробку спичек, вынул их из коробки и положил пустую коробку на стол.
Тут нужны особые выразительные средства, возможно метафоры и синекдохи, но я скажу лишь, что поезд к ночи набрал большую скорость, в мерцающем свете ламп ночного света все вокруг немножко дрожало. И фокус был, конечно, не в том, чтобы показать, как коробка спичек, поставленная на ребро, падает на стол, – она могла упасть и просто так, вагон мотало и подбрасывало, фокус был именно в том, чтобы показать, как она встает!
…Однако экстрасенс проделал это несколько раз. Глаза у него были, как лупы, и он весь обливался потом, как будто поднимал штангу. Он поднял коробок спичек со столика несколько раз.
Леве стало немного страшно.
Он прекрасно понимал, что к обычным цирковым фокусам это отношения не имеет. Технику фокусов он хорошо знал, поскольку писал репризы для Союзгосцирка и даже Никулина видел лично, тот ласково ему покивал, когда Леву завели в кабинет, как нового автора. Нет, это были не фокусы. Лева верил в гипноз, но ведь тогда получалось, что тихий экстрасенс Эдик просто загипнотизировал их вдвоем с Тимошиным, и сейчас он их убьет, изнасилует или тупо ограбит.
Отберет голубых зайцев, например.
Неизвестно, чего Лева боялся больше, – поэтому он активно щипал себя за внутреннюю сторону руки, где кожа нежнее. Было больно.
Наконец Тимошин грубо спросил Эдика:
– А нахрен ты вообще нам все это показываешь?
Женщина с верхней полки подняла голову и заспанным голосом попросила говорить потише.
Эдик нахмурился, вежливо попрощался и пошел в свое купе.
Коробок остался лежать на столе.
…Тут я должен сказать, что в конце восьмидесятых годов в экстрасенсов, неопознанные летающие объекты (UFO), инопланетян, снежного человека и бермудский треугольник верили почти все. Даже люди с высшим образованием.
Но то, что спичечный коробок в этом сраном вагоне сам встал на ребро, – это было не про науку и технику. А про что-то другое. Лева и Тимошин это поняли сразу. А я только сейчас.
Мир вокруг подошел к какому-то важному рубежу. Так сказать, к Рубикону. Эдик им просто это наглядно показал.
Среди моих друзей и знакомых тогда были будущие писатели, политологи, даже маги (каким был, например, Володя Котов, о котором речь пойдет позже) – но Тимошин даже среди них казался совершенно особой фигурой.
Такие люди есть в каждом поколении.
Вот что, например, пишет Валерий Попов об одном из друзей Сергея Довлатова:
Слегка особняком от всех стоял Валера Грубин. Самый ближний, повседневный – и самый загадочный друг Довлатова. Необыкновенный умница и эрудит, за глубокое знание древнегреческой литературы заслуживший прозвище Тетя Хлоя – при знакомстве произвел на меня очень странное впечатление. Большая голова, объемистая, как колокол, грудь, мощные руки. Он был чемпионом, кажется, по метанию молота, а кроме того – одним из светил философского факультета университета. При этом говорил как-то мало, тихо и невнятно, как бы ленясь вести разговор. Все могучие его знания и способности сводились на нет какой-то чуть заметной примесью абсурда, которая была в этом вроде бы воспитанном, серьезном человеке, никогда не повышающем голоса. Но – забыть, опоздать, по совершенно необъяснимым причинам не явиться вдруг на заседание кафедры, где решалась его судьба… такое он проделывал постоянно, без малейшего напряжения и мук, ничуть не переживая и не изменяясь в лице, как говорят в народе – «за милую душу». Когда его с отчаянием спрашивали, как же так – он спокойно отвечал что-нибудь вроде «знаете, забыл», или «ничего страшного, сделаю позже». Наверное, именно он наиболее полно и честно выполнял модную тогда в нашей жизни программу: «Маразм – лучшая форма протеста». Когда я его увидел, он, по-моему, уже растерял все, что могла бы ему дать наука, или спорт, или что-то еще, и работал на какой-то фантастической должности, не требующей никаких усилий и даже появления на рабочем месте… При этом он был ровен и спокоен в общении, вовсе не казался гулякой и разгильдяем, был серьезен и всегда сосредоточен на чем-то далеком, невидимом глазу…