Брызгалов, в отличие от своего друга, спал тревожно, лежал на животе, уткнув лицо в ладони. Он глухо стонал, иногда громко вскрикивал. Тогда стриженая его голова приподнималась от подушки. Поводив сонным мутным взором по комнате, он снова опускал голову на ладони и засыпал.
Дневальный Курдюмов, или дядя Петро, как называли его в батальоне, так как он был единственным человеком старше сорока лет, стоял возле Букреева, осматривавшего пулеметы, и с неудовольствием следил за бормотанием Брызгалова. Брызгалов опять закричал. Курдюмов придвинулся к нему и слегка толкнул его прикладом винтовки.
Брызгалов поднялся, протер глаза.
Тревога?
Спи, спи… тише, — зашипел Петро. — Командира побудишь. Сам знаешь, какой у него сон соловьиный.
Брызгалов, так и не поняв, что от него требуют, повел тем же бессознательным взглядом по Букрееву и Цыбину и заснул.
— Тут девушки, товарищ капитан, — сказал Цыбин, когда они остановились перед закрытой дверью.
Букреев повернулся и своей молодцеватой походкой кавалериста молча вышел на улицу.
— Вы можете итти отдыхать, — сказал он Цыбину.
Цыбин ушел. Букреев, ожидая пока шофер и Манжула заведут остывший мотор «газика», смотрел, как дрожит искристый свет прожектора над острыми верхушками деревьев на той стороне, в Солнцедаре. Сюда, с тяжелобомбардировочных аэродромов, работавших всю ночь, доходили неумолчные шумы. Море плескалось о камни, где‑то далеко подвывал шакал и слышался однообразный шум автоколонн, идущих через Михайловский перевал х Тамани, где собирались силы наступления.
— Куда сейчас, товарищ капитан? —» спросил Манжула.
Мотор урчал на малых оборотах. Водитель пробовал передачи, рычали шестерни сцеплений.
— Домой, Манжула, — сказал Букреев. — Сегодня и мы должны отдохнуть.
…Цыбин постоял у окна, наблюдая, как светлый ус автомобильных фар последний раз скользнул по черепичной крыше невысокого домика и погас.
— Беспокойный командир, — сказал Цыбину незаметно подошедший дядя Петро. — Что бы спать…
— Каждому свои заботы, — ответил Цыбин и пошел через казарму первой роты к девушкам.
Они были устроены в отдельной комнате. Все достали моряки — койки, одеяла, подушки, чтобы скрасить быт Девушек. На окнах висели занавески, сшитые из марли. И у них стояла пирамида с оружием.
Девушки спали, за исключением Тани и Нади Котляро- вой, сестры–хирургички, некрасивой плотной девушки с мужскими плечами и прямыми, коротко остриженными волосами, перехваченными дешевым гребнем.
— Не спите еще? — сказал Цыбин.
— Не спим, — ответила Надя.
— Командир батальона обход делал. Хотел к вам зайти, не зашел.
— Напрасно, — сказала Таня.
Цыбин пристально посмотрел на нее и, ничего не сказав, обратился к Наде:
— Письмо читаешь?
— Письмо, товарищ старший лейтенант.
— Плакала, что ли?
— Может быть. — Надя натянула одеяло до подбородка.
— Меньше к сердцу принимай, что из дому пишут. Помню, стояли мы на Шапсугском перевале… Вы, кажется, там тоже были, Таня?
— Была.
— Так вот… Стоим насмерть, позади море, флоту быть или не быть, досада такая, что, кажется, грыз бы кулаки, а тут письмо от жены… Долго кружило, через Грузию, пока пришло из Сибири на Шапсугский перевал. И в том письме только про одно — телка сдохла. Не знал я той телки, без меня купили, без меня сдохла, и целое письмо про телку. Слезы и тому подобное. А тут за флот душа болит. Что она понимает там, в Сибири, жена моя…
— Ее винить тоже нельзя, — сказала Надя, — у нее свое, у вас свое.
— Может и так, — согласился Цыбин и, постояв еще с минуту, ушел медленными тяжелыми шагами.
Надя заплакала, утирая слезы пододеяльником. Таня, перегнувшись к ней со своей кровати, утешала. Надя плакала над письмом брата, вернувшегося из госпиталя без ноги, и слова утешения были для нее, как часто бывает в таких случаях, какие‑то пустые.
— Хорошо хоть жив, Надюша.
— Без ноги, — всхлипывает Надя. — Девятнадцать ему всего… Всего девятнадцать.
Таня пересела к ней на кровать, накрылась одеялом и сидела, прислонившись к Наде, поглаживая ее волосы.
— Горе везде, Надя. Война принесла много горя.
Я знаю, знаю… Иди, Таня. Ты замерзла. Обулась бы. На мои… Простудишься…