Выбрать главу

— Лжа! — Голос Степана Тимофеевича звучал прозрачно, искренне. — У меня врагов много, отец. Ежели я сболтнул когда по малоумию про венчание, так то в обычае у казаков. Нет, бога и священников я не хулил. И у меня отец духовный есть.

— Случаются клеветы… Еще про государя велено у тебя спросить. Любишь его? Память царевича Алексея, слышно, чтишь?

Монах гладко обошел самозванцев, плывших на черном и красном стругах. Но вопрос оставался тяжелым. Никон проклял государя. С царевичем Алексеем, заступником старообрядцев, он тоже был не в больших ладах.

Разин ответил не сразу:

— Государь есть отец своим подданным. Что он, случается, и неподобное творит, то — наущением бояр. Коли бояр не будет, и государь захочет народу блага.

— А коли не захочет?

Монах смотрел в такую глубину сердца Степана Тимофеевича, куда тот и сам страшился заглядывать. С трудом заглотил Разин готовый сорваться ответ. Вместо него выставил рогатку:

— Он захочет.

И тут же угадал, что чернец не мысли тайные его испытывал, а его самого — на излом, подобно булату неведомой закалки. Степан Тимофеевич подумал, что ни один из атаманов, за исключением Корнилы Яковлева, не выдержал бы такого испытания.

— Какое же благо ты почитаешь главным для людей?

— Свободу.

— Воли и у татей много.

— Свободу, я сказал, отец святый. А не душегубскую волю. Я пришел дать людям избавление от бояр и дьяков, чтобы жили без насильства, по своему уму и достатку. Сие — свобода. Посадские меня понимают, крестьяне понимают, а ты, высокоумный патриарший слуга, не понимаешь. Татьбы никто не хочет. Только ведь бояре да дьяки первые тати суть!

— Ярыги бездомовные и тати тоже тебя понимают, — не уступил чернец. — Немало пришло к тебе разбойничков. Дувану ждут.

— Посля Астрахани не было у нас дувану. Нас ждали и добром принимали, мы только обоз воеводы Барятинского растрясли. А что сильная вода с чистым песком муть несет, давно известно.

Монах задумался. Он думал откровенно и трудно, нисколько не стыдясь Степана Тимофеевича. Думал о нем, о его замыслах и войне. Разин не выдержал:

— Патриарх что же, ничего не велел передать мне?

— Велел сказать: бояре-де потравили государевы семена.

— Что это значит?

Монаху, видно, было скучно разжевывать понятное. Он снова ушел в себя. Вдруг спросил:

— А жить-то как? Вовсе без насильства — как принудить мужика трудиться, посадского — промышлять и платить в казну?

— Кто казаков заставляет рыбу ловить и пчел водить? Единый голод. Ну, и мечтание хоть малую толику прикопить, обогатеть. Ты дай людям свободу, оне не засидятся в тунеядстве.

— И то верно, сыне, — откликнулся монах.

Они уже давно беседовали, Разин устал следить за своими словами. Прочие ходоки не отнимали столько времени и сил. Напротив, норовили убедиться в чистоте намерений атамана, в успехе всех его предприятий. Разин опять поторопил монаха:

— Ты меня про воинскую силу не спросил. Про главное.

— А я и спрашивать не стану. Вижу, готовишь последний приступ. Вели дать мне саблю али чекан, я тоже пойду. Там и испытаю твою воинскую силу.

— Ты что! А сан? После убийства в церкви служить нельзя!

— Я для святого дела и научением господина моего — готов. Смерти же не страшусь, никто в моей жизни не властен, кроме бога. Благословить тебя?

Разин в растерянности поднялся, приклонил голову. Чернец осенил его крестом, как-то заботливо подсунул руку к его губам. От нее пахло дымом. Сколько костров запалил монах, пока тащился с Белоозера?

После обеда Степан Тимофеевич, приняв медку, с великой радостью и облегчением улегся в тихой опочивальне. Отдых его берегли сторожа под окнами, поднять его можно было только по боевой тревоге. И когда случилось непредвиденное на берегу, где под охраной ожидали своей участи пленные стрельцы, отказавшиеся возить землю, Степана Тимофеевича тоже не разбудили, посовестились.

…Стоял неподалеку от Царицына невелик городок-острожек Камышин. Он сдался Разину без долгих уговоров, за что воевода его Юфим Панов, безразлично одобренный жителями, не был казнен. Вместе с московскими стрельцами его посадили гребцом на струг. Конечно, он разного наслушался и наглотался в долгом пути от Царицына до Симбирска, однако вел себя не нагло, на заушания не нарывался. Греб.

И думал. Пробовал судить себя. Он не мог защищать Камышин — не с кем. Мог только броситься на сабли. Немногие способны на бессмысленно красивые поступки, и слава богу. Юфим приберегал себя для другого. Он даже с некоторой скаредностью прикапливал насмешки и помыкания ярыжек, наглядно убеждавшихся, как первые становятся последними.