От караульного безделья, когда ты дурью на стене маешься, а неотложные дела стоят, пошли опасные беседы: станут-де к городу приступать воровские казаки, пущай Ивашка Побединский с ними воюет. А то его подьячий Богданов горазд на нас перышком махать, помаши-ка саблей. Нам для чего их защищать, кровососущих?
Иван Шуст тоже, случалось, назначался в сторожа. Однажды утром они со стрельцом Митей Холелевым достаивали срок, усталыми глазами любуясь привычным, но неизбывно радостным восходом солнца. Светило еще не поднялось над золотистым лесом с кровавыми проранами рябин и кленов, но небо уже уверенно горело, трепетало… Мимо вели тюремных сидельцев на торг за ранней милостыней.
— Илья! — обрадовался Шуст. — Возьми калач, мы ночью не доели.
Илья Пономарев сердито глянул на обломанный, схваченный сухостью калач, руки не протянул. Тюремный сторож был знакомцем Холелева, зацепился языком. Пережевав обиду, как сухую корку, Илья вполголоса сказал:
— Южные птахи в шестидесяти верстах.
— Из острога вам виднее.
— Вкинули к нам одного из Курмыша. От тех… Нарочно в руки дался, тюрьму проведать. Сказал: послан-де от донского атамана Максима Осипова Иван Сорока. Как станут приступать к Козьмодемьянску, посадские отворили бы ворота. А не то…
— Ты вот чего, — оборвал Шуст. — Ты меня не пугай. Ворота отворялись добровольно во многих городах. Станешь пугать, закроемся. Тогда возьми Козьмодемьянск.
Илья скривился. В нем накопилось много тюремной злости, а сорвать не на ком. Он пробурчал:
— Кое-кого и из посадских разорить не худо. У кого лавки богаче.
— В коих лавках тебе больше подают? — поддел Иван.
— От их дождесси… Ладно, ты запомни мои слова. Есаул Сорока от пули заговорен, в него без пользы стрелять.
— А ежели ее заговоренным салом смазать? Любишь ты мрачность наводить, Илья. Да бог с тобой.
Пономарев насупился еще грозней, схватил калач. Сторож повел сидельцев дальше. Шуст засмотрелся на восход.
Менялось, надвое разламывалось время. Будущее кровавой трещиной отделялось от постылого прошлого. Подобно раскалявшемуся небу, неведомые перемены тревожно радовали Шуста. Конечно, он, Иван, казался забубенному и загнанному Пономареву благополучным человеком. И впрямь: торгуй по-умному, радуйся нажитому, его же все одно не унесешь в могилу… Но кто измерил потребность человека в житейских радостях, богатстве, чести? Кто оценил его понятия о справедливости и равенстве людей?
Жизнь Шуста была пропитана едким сознанием неудач, начиная с той давней, когда он после бунта вынужден был бросить нажитое в Москве. Многие неудачи были заслужены: там не исторопился с продажей залежалого товара, там лишку осмелел. Но незаслуженные неудачи растягивались на месяцы и годы. Он знал, на что способен; и еще лучше знал, что этого ему не разрешат. Ни воевода Побединский, ни приказные, поставленные ведать, чтобы торговец и промышленник не поднимались выше положенного. Все в русской жизни было повязано и ограничено навеки, а ведь торговля и промышленность требуют постоянного движения людей и денег, равенства прав.
Шусту припомнилось, как мимо Козьмодемьянска прошел корабль «Орел». Тогда, собравшись на берегу, многие толковали: эка невидаль, коли бы нам дозволили, мы бы мошной тряхнули не хуже Ордина-Нащокина. Так ведь не дозволяют! Всю иноземную торговлю прибрала казна. Нам бы хоть четверть ихней власти… Обидно. Так и спалили бы того «Орла».
В таких-то мыслях и обидах вступил Иван в сильный возраст — сорок лет. Он оглянулся и увидел, что жизнь катилась под гору — без смысла. И так смертельно захотелось перемен, что стало вдруг неважно и нестрашно ни за себя, ни за прикопленные животы. Хуже не станется!
Новые будоражащие вести летели в тихий Козьмодемьянск. Приехал из Цивильска торговый человек и рассказал, что в городе у них явилась грамота от Разина. Тот призывает вовсе не к ограблению и злодейству, а к единению против изменников-бояр. Даже дворян зовет к себе — ведь всякий знает, сколько детей боярских бедствует по России, не впрок им рабский хлеб. Цивильск готов отдаться казакам.
В ночь на первое октября в лесу за оврагом зажглись костры. Они казались Шусту звездами, приблизившимися к земле и граду. И удивительно, и жутко. Народ полез на стены. Вскоре туда же, торкая посадских гладкими черенками бердышей, пошли за воеводой Побединским стрельцы. Их было двадцать восемь человек.