Побединский долго всматривался в лесную тьму, неотличимую от тьмы небесной, заволоченной тучами. Считал костры. В толпе посадских слышалось злорадное покряхтывание, мнимо испуганные ахи. У всех было оружие, купленное на собственные деньги: мушкет, бердыш, рогатина.
— Братие! — обратился Побединский к посадскому войску. — Будем верны государю, а господь нас не оставит. На вас надеюся.
Речь его слушали в молчании, поглядывая на костры. Проникновенные слова не только пропали зря, но убедили, что прежней власти пришел конец.
На хмуром сыром рассвете к поднятому надо рвом мосту подъехало с десяток конных. Иных узнали — посадские из Курмыша. Конные закричали:
— Козьмодемьянския! Станете в нас стрелять?
Посадские с мушкетами, подумав, отвечали:
— Беседуйтя. Не станем, видно.
Стрельцы смолчали. Только ладони их потели на колесцовых замках пищалей.
— Слухай, — сказали конные. — Курмыш отворил ворота атаману Максиму Осипову, ближнему товарищу Степана Тимофеевича Разина. С нами донской вольный атаман Иван Сорока. И вы бы тоже ворота отвалили, а с воеводой — как похотите. А мы вам не враги.
Козьмодемьянцы думали. Трудно ломать привычное в такое серенькое утро, когда сознание не воздымается выше забора собственного двора. К воеводе Побединскому, задремавшему после беспокойной ночи, пятидесятник послал стрельца, а сам покуда крикнул вниз:
— Который же из вас Сорока? Чего он на хвосте принес?
Двое стрельцов хихикнули. Впереди конных выскочил на здоровенном жеребце маленький и задиристый казак в гороховом кафтане, с саблей на наборном поясе, весь — от сафьяновых сапожек до груди — увешанный пистолями. Он слова не успел сказать — пятидесятник вскинул свою пищаль на сошку. Было известно, что пятидесятник отличался не умом, а меткостью.
Стрелец Митя Холелев невзначай навалился на начальника плечом. Пуля улетела в сердитые небеса. В небесном приказе ее поймали и решили: хватит. Пора последним становиться первыми. Пятидесятник ухватился за саблю, но сзади его пластанули бердышом по красной шапке. Иван Сорока посоветовал:
— Кидай его сюды!
К пятидесятнику в придачу кинули двух стрельцов, которые хихикали.
«Вот мы и душегубцы стали, — полыхнуло в голове у Шуста. — Нету пути назад». Потом мысли у него затерло, он услышал скрип лестницы. На стену тащился, задыхаясь, Побединский.
Он лез, отплевываясь горькой слюной, не замечая, что она грязнит его нерасчесанную бороду, и не видя, как проворные ребята отваливают малые воротца и крутят вороток подъемного моста. Возможно, на него нашло спасительное беспамятство, с которым обреченные торопятся навстречу смерти.
Ему не подарили легкой смерти в заполохе, когда мутная пелена злобы застилает страх, а скрутили и поволокли обратно, на площадь перед Приказной избой. Тем временем к мосту бежали из оврага и леса пешие и конные, пестро и большей частью бедно одетые мужики со всяким дрекольем и самоделками. Они стеснились у моста, толкались у ворот, боясь, как бы ворота не закрыли и не лишили их чего-то праздничного, долгожданного. Среди бежавших было много бездомовных ярыжек и бурлаков, лохматой голи. Они вбежали в город и закрутились по площади, не понимая, что им дальше делать.
Ивана Побединского держали и оберегали. Из избы волокли подьячего Богданова. Пока возились в чернильной и бумажной духоте, Шуст ухватил за стремя казака Сороку:
— Атаман! Мы тебе сами ворота отвалили. Гляди, чтобы твои не вздумали по лавкам шарить.
Сорока свистом собрал с десяток конных казаков. Они на рыси двинулись по краю тесной площади, отсекая толпу от переулков. Тем временем подьячего Богданова так резво бросили с крыльца вместе с его столом, что было непонятно, что трещит — стол или ребра.
Его ненавидели тяжелее, чем воеводу. Стяжание и самодурство Побединского имели объяснение — хотя бы в его характере. Приказная машина раздражала бессмысленностью своей работы. Бумаги размножались, словно земляничные кусты — расползшимися по земле усами. Никто не обрывал их, как положено, потому что в зарослях приказные тепло и ловко чувствовали себя. А гусь Богданов еще цеплялся к каждой порядной и челобитной, составленной с нарушением ему одному известных положений. Случалось, он просто вымогал подачку; но часто и она не помогала, словно возврат и муторное коловращение бумаги доставляли подьячему какое-то уродливое наслаждение. Возможно, оно питало бедную жизнь его души… Теперь посадские, припоминая все, смотрели на Богданова с брезгливой и торжествующей злобой.