Хворост и бревна уже торчали изо рва. Вдруг со стены упал зажженный факел. Дерево занялось. Наверно, в городе нашелся доброжелатель Разина, как находились они во всяком городе, только он исторопился, рано зажег дрова. Низ у стены обмазан глиной, горело без толку. Когда мужики полезли добрасывать дровишки, по ним стали бить со стены из всех пищалей. Первые мертвые и раненые свалились прямо в горящий ров.
Около часу так суетились, гибли зря. Дрова во рву сгорели. Не было там, в кремле, доброжелателей у Разина. Одни упорные, умеющие воевать враги.
— Таскай! — сорвался он. — Мечи! Жгуты соломенные кидай к стене!
Носили и метали. Очевидец рассказывал: «Воры мечут, а из города жгут». Кто кого перетянет.
Но никакое баловство с огнем не остается без последствий. Когда к низовому жару добавили раскаленные ядра, зазолотилась тесовая кровля, и ветер ахнул вдоль стены горячо, опасно.
У Степана Тимофеевича пресеклось дыхание. Кажись, не вовсе отвернулась от него удача.
— Не уставай, пали! — кричал он пушкарям, набранным в Астрахани, Царицыне, Самаре.
Они работали, раздевшись до рубах. Щипцами выхватывали ядра из костров, закатывали в жерла пушек. В медной утробе, в тесноте воспламенялся нечистый самодельный порох, и вся его черная сила, готовая разорвать ствол, выхаркивала огнепальное ядро в спесивую рожу воротной башни. Там оно сокрушало укосину и кровлю, разбрасывало отщепы бревен, и добавляло жару, и разгоняло людей с песком. Пожар всерьез занялся в четырех местах.
Разин не торопился бросать людей на приступ. Не из жалости к ним, ибо у него, как у всякого давно воюющего человека, исподволь отмирало это естественное чувство, замещаясь скаредными прикидками: ага, моих погибло на четверть меньше. Он ждал, когда дворяне и стрельцы покорчатся в огне и завопят о пощаде. Огонь будил в Степане Тимофеевиче гнев, давимый неделями осады. Теперь он даст ему волю, освободит себя…
Что-то белесое, похожее на домотканые полотна, затрепыхалось на стене. «Ванька Милославский порты обмоченные сушит!» — заржали казаки. Степан Тимофеевич усмехнулся одним краем опущенной губы, она у него в последнее время как-то перекосилась и закоснела. Он отвыкал не только жалеть, но и улыбаться. А все одно смешно воображать, как Милославский воспользовался даровым костром.
Белесые полотнища развертывались у очагов пожара и надувались горячим ветром, подобно парусам. Да то и были паруса, давно залегшие на симбирских складах для боевых стругов. Чего там только пе лежало: незнатные Милославские были расчетливы и запасливы; недаром покойная царица в юности грибы сбирала… Паруса были намочены в воде и уксусе. Они гасили ветер и глушили пламя. Сверху их поливали остатками воды страдавшие от жажды люди.
Уксусной острой вонью и паленой парусиной несло на вал. С вала по людям с парусами стреляли часто, но бестолково и не метко. Сквозь грохот не было слышно крика Разина, одни есаулы поняли его. По дымящимся головням они погнали людей на стену.
А на стене стояли насмерть со своими стрельцами московские дворяне — Иван Жидовинов, Василий Бухвостов и Матвей Нарышкин. Они замордовали, но научили людей стрелять и драться.
Пока стрельцы перезаряжали пищали и новоизобретенные ружья, нападавших косили дробовые пушки. На заряжание пищали уходило до десяти минут, на пушки — немногим меньше, а нападавших было много, и они слишком долго томились в ожидании решающего приступа. Их было невозможно удержать даже густой стрельбой.
Но там, куда по выступам стены, цепляясь за пробоины и мешки с солью, взбирались городские и деревенские люди, их ждали с саблями и боевыми топорами дети боярские, чьей службой-жизнью с отрочества была война. Сверху рубить сподручно, особенно когда твоей рукой движет не только долг, но и впитанное с молоком презрение к черным людям, и выстраданная в осаде ненависть. Поляков, шведов били с меньшим ожесточением, от шведов поражение было бы не столь обидно. Руки отваливались от усталости, от рукоятей с серебряной насечкой росли и лопались кровавые мозоли, казалось — все, больше и разу саблю не поднять. Но вылезала в проеме между бревнами распатланная голова или засаленный колпак, и злоба, родившаяся много раньше, чем ты и твой отец, вздымала руку и словно бы одной ее бессильной тяжестью крушила черепные кости.
Степана Тимофеевича тянуло в огненную свалку, как увлекает тяжелобольного в забытье. Смотреть со стороны на гибель не только множества твоих людей, но и последней твоей надежды хуже, чем умирать со всеми. Его удерживали есаулы: «Батько, тебя подстрелят, яко курицу, без толку!» Людей, карабкавшихся по стенам, смахивали, словно мальчишек с чужой шелковицы. Разин смотрел сквозь опадавший дым стоячими, сухими до рези, непривычными к слезам глазами.