Иногда Ренуар останавливал Габриэль, растапливающую утром большую чугунную печь в мастерской: «Для чего вы берете газету?» — «Растопить печь». — «Я ее еще не прочитал». — «Вы никогда не читаете газет». — «Лучше откройте эту папку!» Там лежали акварели. «Глупо их хранить. Торговец, разумеется, все это продал бы». — «Они мне кажутся очень красивыми», — пробовала возразить Габриэль. Ей приходилось подчиниться, и все содержимое папки переходило в печку, за исключением одной или двух акварелей, которые Габриэль удавалось спрятать под соседний диван, пока он отворачивался. «Он не очень-то доверял: возьмет и обернется вдруг — хитрец был!» Эти сожжения не были продиктованы отчаянием. Никаких mea culpa[174] или раскаяний в духе Достоевского в таком уничтожении не было. Ренуар попросту был уверен, что эскизы живописца никого не касаются, кроме него. «Это все равно, как показывать пьесу до окончания репетиций. Да и бумага нужна, чтобы разжечь огонь!» У меня сохранилось несколько спасенных Габриэль акварелей. Она также сберегла кое-какие наброски маслом. Сейчас многие ценители считают, что эти крохи занимают важное место в творчестве Ренуара. Они служат прямым отражением его размышлений, исканий, его личности. Курьезнее всего, что именно так думал Ренуар о своих любимых живописцах. Однажды они работали с Сезанном в окрестностях Экса, как вдруг тому понадобилось поспешно уединиться. Он пошел за камень, держа в руке только что законченную акварель. Ренуар вырвал набросок у него из рук и вернул, лишь заручившись обещанием, что ее не используют. Сезанн сдался, но добавил: «Воллару я ее не покажу, тот способен найти на нее покупателя!»
Слабость Ренуара — неумение отказывать людям — не была ни для кого тайной. Некоторые прохвосты знали, что если они смогут к нему проникнуть, то почти наверняка получат картину. После этого оставалось дойти до конца улицы Лафитт и продать картину вчетверо дороже, чем было заплачено Ренуару. Трудность заключалась в том, чтобы попасть к нему. Мать просила натурщиц следить за тем, чтобы никто не беспокоил хозяина, пока он работает. Вечером принимали только друзей, знакомых маршанов, то есть Дюран-Рюэлей, Воллара, позднее Бернхаймов. Отец считал справедливым предоставление монополии торговцам. «Маршан должен иметь прибыль. Он для этого создан. Его барыши дают возможность существовать не признаваемым публикой художникам. Любитель, который занимается продажей, — бесчестный человек. Конкурируя с маршаном, он совершает подлость, поскольку не платит патента и избавлен от расходов на магазин».
Удобным моментом, чтобы встретиться с Ренуаром, было перехватить его на дороге между мастерской и домом. В таких случаях сопровождавшая его натурщица бежала вперед и спешила раздеться, чтобы по приходе патрона можно было сразу приниматься за работу. В таких условиях не могло быть и речи о том, чтобы впустить постороннего, и его домогательства на этом кончались. Иногда враг упорствовал, тогда натурщица поднимала шум, грозила снова одеться. Страх лишиться сеанса вселял в Ренуара мужество, он прекращал разговор, а натурщица спешила запереть дверь перед носом нахала. Те, кто похитрее, придумывали предлог для свидания с Ренуаром. Как-то к нему пришел приемный отец незаконной дочери Сислея. Это была выдумка, но жулик все-таки ушел с картиной под мышкой. Одним из самых упорных вымогателей оказался прежний муниципальный советник городка в окрестностях Фонтенбло, где отец и его друзья писали в молодости. Он заявил, что уполномочен муниципалитетом обратиться к художникам, которые прославили эти места своим пребыванием, чтобы помочь созданию музея их картин. Моне он говорил, что Ренуар уже дал ему картину, а у Ренуара ссылался на прецедент с Моне. Он, впрочем, настаивал на оплате и расписках. Операция выглядела вполне законной. Жозеф Дюран-Рюэль дал знать моему отцу, что этот ревнитель живописи на самом деле агент торговца картинами с улицы Лафитт, известного подделками, которые он не стеснялся выставлять на витрине, и поэтому нуждался в нескольких подлинниках, чтобы поднять реноме своей лавочки. Был один отставной военный, который появлялся с поддельным Ренуаром и улыбкой обезоруживающей честности. «Мсье Ренуар (его предупредили, что обращение „мэтр“ сердит Ренуара), я только что приобрел вашу картину. На нее ушли все мои сбережения, я даже занял в счет пенсии и взял закладную под домик, который мне принадлежит в Этампе! Но вот беда — картина без подписи!» Поддельность картины бросалась в глаза. «Оставьте ее, — говорил Ренуар, — я кое-что подправлю». Переписав картину заново, он ставил подпись. Жулик уходил, унося под мышкой небольшое состояние. В следующий раз отставной военный появлялся в облике разоренной нотариусом сироты. Из всего наследства почтенного отца — врача, посвятившего жизнь глухонемым, — ей удалось сохранить только этого Ренуара! Не то появлялась рыдающая мать, которая умоляла избавить сына от грозившей ему тюрьмы: карты, долг чести. По счастью, муж купил ей перед смертью Ренуара… И каждый раз мой отец неизменно попадался в ловушку. Когда позднее ему объясняли, как его провели, он разыгрывал проницательность: «Я сразу видел, что это выдумки. Это бросалось в глаза!» — «Почему же вы переписали картину?» Тут Ренуар выдавал подлинную причину: «Мне легче сделать несколько мазков кистью, чем отказать!» И добавлял: «Впрочем, нет никаких доказательств, что нотариус в самом деле не обобрал эту девушку».