Ренуару пришлось покинуть мастерскую Глейра и вернуться к декоративным работам. У него не осталось ни одного су. Это не повело к отказу от «большой живописи»; он оставался верным и деятельным членом группы. Его семью огорчало избранное им рискованное направление. «Он художник, но умрет о голоду», — говорил мой дед. Даже Лиза советовала отцу быть осторожнее и заняться портретами. «Именно это я и делал. Плохо было то, что позировали мне друзья и делал я эти портреты даром». Но и в лоне семьи в лице самого младшего брата Эдмона нашелся защитник. Он не отказался от своей мечты стать писателем и, по существу, уже был им. В восемнадцать лет он сотрудничал в газетах. Эдмон написал первую статью о своем брате, рассказал про собрания в Клозри и возникновение нового движения в среде некоторых молодых художников.
Прежде чем закончить эту главу о жизни Ренуара, позволю себе привести несколько куплетов, которые ученики Глейра распевали на улицах, утверждая свое звание художника.
Или на мотив «Грегуар, бери свое ружье»:
Жерому[62] было лет сорок, он успешно следовал по стопам «шаблонщиков», и ему только что был присужден «Grand prix de Rome»[63]. Весь этот вздор как-то вспомнил и при мне рассказал Ренуару Ривьер. Мой отец пожал плечами: «Это и мухи бы не обидело!»
Окончательно расставшись с росписью кабачков, мой отец поселился вместе с Моне. У того был удивительный дар уговаривать мелких торговцев заказать портрет, и это позволяло приятелям кое-как сводить концы с концами. За портрет им платили пятьдесят франков. Иногда за целый месяц не удавалось получить ни одного заказа. Это не мешало Моне носить кружевные сорочки и заказывать платье у лучшего портного Парижа. Он никогда ему не платил, отвечая на присылку счетов со снисходительным высокомерием Дон-Жуана, принимающего господина Диманша. «Если вы будете настаивать, мсье, я лишу вас своих заказов». И растерявшийся портной не настаивал, восторгаясь господином с такими манерами. «Он родился вельможей!» Все деньги приятелей уходили на оплату мастерской, жалованье натурщице и уголь для печки. Ее приходилось топить из-за натурщицы, которая позировала обнаженной. Заодно на печке готовили пищу. Меню было по-спартански простым. Один из заказчиков портретов, бакалейщик, платил натурой. Мешка фасоли хватало на месяц. Опорожнив его, они для разнообразия переходили на чечевицу. Затем снова наступал черед фасоли; они отдавали предпочтение фекулентам, варка которых не требует присмотра. Я спросил отца, не страдали ли у них желудки от такой бобово-фасольной диеты: «В своей жизни я не был так счастлив, как в тот период. Надо сказать, что время от времени Моне раздобывал приглашение к обеду, и мы тогда объедались индейкой с трюфелями, запивая ее шамбертеном!»
От этого времени сохранилось несколько картин, чудом уцелевших при всяких переездах, уничтожениях автором, не затерявшихся где-нибудь на чердаке или при иных обстоятельствах. Ренуар был так плодовит, что его наследие успешно противостоит неизбежным утратам. Когда смотришь на этих спасенных: портреты бабушки, деда, мадемуазель Лако, спящую женщину, Диану-охотницу, — понимаешь, почему французы, жившие сто лет назад, отложили на будущее свою оскорбительную критику. То была добротная живопись в доброй старой французской традиции. Меня лишь удивляет, что они не уловили в этих картинах то «нечто», что служит, в сущности, печатью гения. Неужели их не поразила безмятежная ясность образов Ренуара, которая роднит их с образами Коро или Рафаэля!
62
63
«