И такое нагромождение пошлостей осмеливаются выставлять на обозрение публики, не думая о возможных роковых последствиях. Вчера на улице Лепелетье задержали несчастного, который, выйдя с выставки, кусал прохожих».
Я спросил отца, не приуныли ли они после такой статьи? «Наоборот, мы горели желанием выставляться, всюду показывать наши картины, пока не найдем настоящую публику, не отупевшую от официального искусства: ведь должна же она где-то существовать!» Их возмущали оскорбления, которым подвергалась Берта Моризо, «эта истинно благородная женщина». Сама она посмеивалась. Моне считал непонимание критиков вполне естественным. «Начиная с Дидро, который изобрел критику, — говорил он, — они все ошибались. Они поносили Делакруа, Гойю и Коро. Если бы они нас хвалили, это было бы тревожно».
Писсарро убедил товарищей в необходимости самим организовать выставку. К ним присоединился Сезанн. «Критики мерины и болваны!» Даже сдержанный Дега сблизился с группой. К ним примкнул новый пришелец, Гийомен[98]. Писсарро и Моне хотели, чтобы в выставке участвовали только те, кто воевал с самого начала. Они не доверяли Дега — этому буржуа. Ренуар сказал: «Он сделал больше, чтобы низвергнуть мсье Жерома, чем любой из нас!» Дега соглашался с одним условием: чтобы характер выставки не был «революционным» и чтобы прикрылись каким-нибудь крупным именем. Обратились к Эдуарду Мане, которого стали признавать журналисты и представители официального искусства. Он отказался. «Зачем мне идти с вами, молодыми, когда я принят в официальный Салон, где лучше всего дать бой? В Салоне мои худшие враги вынуждены смотреть на мои полотна». В этом была доля правды. Настаивать не стали. Другие художники, полуофициальные, но достаточно независимые, чтобы понять, что «у „непримиримых“ все же есть что-то», предложили свое участие в выставке. Мой отец был за то, чтобы их допустили. Их участие уменьшило бы долю каждого в общих расходах. Из этой категории я назову художника старшего поколения — Будена[99], которого мой отец уважал. Было арендовано помещение фотографа Надара, на бульваре Капуцинок, что дало Дега повод предложить группе назвать себя «Капуцинкой» («Настурцией»), с чем, однако, не согласились.
Вернисаж состоялся за несколько дней до открытия Салона. Результаты известны — разразилась новая катастрофа! «Единственное, что мы извлекли из этой выставки, — это ярлык „импрессионизм“, который я ненавижу!» Повинен в нем был небольшой пейзаж Клода Моне, изображавший туманное зимнее солнце и названный им «Impression» («Впечатление»). Некто Леруа[100], критик из «Charivari», упомянул это название в своей статье и иронически адресовал его ко всем выставлявшимся. Оно осталось за ними. Публика не отставала от газет: насмешки, прозвища и оскорбления сыпались градом. На выставку шли, чтобы «посмеяться». Персонажи Дега и Сезанна, даже очаровательные девушки Ренуара заставляли людей кипеть от негодования. Особенную ненависть вызвала его «Ложа». «Что за хари! И откуда они только их выудили?!» Это были мой дядя Эдмон и прелестная Нини! Сын Сезанна уверял, что возмущенный посетитель плюнул на «Мальчика в красном жилете» его отца — на того самого, который был оценен в невиданную сумму на аукционе в Лондоне и воспроизведен всеми газетами мира с восторженными отзывами. Далеко от 1874 до 1959 года! Как раз в то время, когда Ренуару и его единомышленникам пришлось склонить голову перед новым поражением, один американец заплатил триста тысяч франков за «Атаку кирасиров» Мейссонье[101] (около ста тысяч долларов на нынешние деньги).
98
99
100