О путешествиях Ренуара по Италии написано много книг. Некоторые обильно документированы. Из наших бесед я вынес впечатление, что его первоначальный энтузиазм в отношении итальянского Возрождения понемногу шел на убыль, тогда как его восхищение современным итальянским народом росло по мере того, как он ближе с ним знакомился. «Благородство в нищете, люди, которые умели пахать поле с жестами императора!» Благодаря им он глубже проникал в искусство, которое выражало их полнее всего, — в искусство примитива, будь то «фреска неизвестного мастера, провозвестника Чимабуэ или Джотто, в деревенской церкви, колоннада XII века, скромная крыша монастыря, укрывавшего безвестного ученика св. Франциска. Для меня Италия это Фиоретти[128], а не театральные преувеличения! И не тупые римские императоры!»
Он особенно полюбил южан. «Может быть, потому, что, добравшись до Неаполя, я стал немного понимать язык». В этом городе произошло художественное открытие, которое «оправдало все путешествие». То была помпеянская живопись, выставленная в музее Неаполя. «Меня успело утомить мастерство микеланджелов и бернинцев; слишком много одежд, слишком много складок, слишком много мускулов! Я люблю живопись, когда она выглядит вечной… но не твердит об этом; вечность обыденности, подмеченная из-за угла соседнего дома; служанка, прекратившая на мгновение скрести кастрюли и тут же превратившаяся в Юнону своего Олимпа!» В персонажах чудом сохранившихся фресок Помпеи он узнавал рыбаков и торговцев рыбой Сорренто. «У итальянцев нет никакой заслуги в том, что они создали великую живопись. Им было достаточно посмотреть вокруг. Итальянские улицы кишат языческими божествами и библейскими персонажами. Любая женщина, которая кормит ребенка грудью, — мадонна Рафаэля!» Он часто возвращался к этому впечатлению, умиляясь округлости смуглой груди и теребящей ее пухленькой ручке. Живопись Помпеи поражала его и по другим причинам. «Они не затрудняли себя теориями. Никаких поисков объемов, а объемы тут! И как они умели добиваться богатства малыми средствами!» Простота палитры этих художников его восхищала. Глины, растительные краски, довольно тусклые, когда они употреблены по отдельности, и яркие в силу контраста. «И как чувствуешь, что тут никто не собирался создать шедевр. Попросту коммерсант или куртизанка хотели расписать свой дом; художник честно старался запечатлеть на пустой стене нечто веселое — и все тут! Никаких гениев! Никаких душевных состояний!»
Мы знаем, что по мере того как Ренуар становился старше и его познания расширялись, он упрощал свою палитру. Это стремление зародилось, вероятно, в Неаполе, перед живописью Помпеи.
«Неудобство Италии в том, — сказал он мне однажды, — что там слишком красиво. Зачем писать, когда доставляет столько удовольствия смотреть?» Потом он задумывался: «Жаль, что я стар и болен. Теперь бы я мог писать и в Италии, и в Греции, и в Алжире. Я узнал достаточно для этого. Чтобы противостоять тому, что слишком красиво, не дать себя слопать, надо знать свое ремесло». Я следил за его мыслью на исхудавшем лице, странно склоненном набок, отчего на бороде образовалась складка. По глазам было видно, как его забавляет возводить и разрушать собственные построения: «Впрочем, вполне достаточно яблока на краю стола. Сезанн создал шедевры с яблоком и моделями, от которых я бы отвернулся!» Игра ума продолжалась. «Все-таки в Италии писали лучше, чем где-либо, а теперь в Париже пишут лучше, чем в других местах. Это, может быть, носится в воздухе!» Он тут же отметал эту мысль жестом своей исковерканной руки. «Нет! Живопись делают ценители. Французская живопись создана мсье Шоке. Итальянская живопись — дело каких-нибудь Борджиа, Медичи и других тиранов, которых бог наделил чувством цвета!»
В Неаполе Ренуар жил в маленькой гостинице, посещаемой главным образом духовенством. «За столом, вокруг блюд спагетти в томате, один я не был одет в черное». Отец вступал в длинные теологические диспуты со своим соседом, худым кюре с огромным носом.
Собеседник Ренуара был родом из Калабрии, и его рассказы внушили отцу желание посетить эти места. Он отправился, заручившись рекомендательным письмом епископа, которое раздобыл его друг. В те времена железные и грунтовые дороги были редки в Калабрии. Часть путешествия отец проделал на рыбачьей лодке, от пристани к пристани. Письмо епископа отворяло перед ним двери домов священников. Нередко кюре, имевший единственное ложе, уступал его отцу, а сам спал на соломе рядом с ослом. Бедность населения бросалась в глаза. Однако все наперебой зазывали к себе путника. Еда была более чем скромной. В некоторых деревнях крестьяне питались исключительно бобами, не знали даже спагетти, которые иностранцы считают распространенным повсеместно в Южной Италии. Ренуару приходилось не раз останавливаться перед горными потоками, разлившимися от дождей, через которые было трудно переправиться из-за отсутствия мостов. Однажды крестьянка, увидевшая его затруднение, позвала других женщин, работавших поблизости в поле. Их набежало более двадцати, и все они, смеясь, объясняли ему что-то своей калабрийской скороговоркой, из которой он не понимал ни слова. Затем они вошли в воду, схватили отца и его пожитки и, перебрасывая его друг другу, на манер мяча в регби, таким образом переправили на другой берег. Отец старался как мог отплатить за радушие. Денег у него было немного, но для этих крестьян, живущих главным образом обменом, и мелкая монета была редкостью. Им было приятнее всего, когда он писал портреты их «бамбино». В одной горной деревушке Ренуар подновил пострадавшие от сырости фрески. «Я мало смыслил во фресковой живописи. У деревенского каменщика нашлось несколько красок в порошке. Уж не знаю — что из этого сохранилось!» Я поинтересовался, не довелось ли ему встретиться со знаменитыми калабрийскими разбойниками. «Их я пропустил», — ответил он мне. Он отказывался верить, будто эти отверженные жестоки. «Все встреченные мною калабрийцы были великодушны, безропотно сносили свою нищету. Невольно задумываешься — стоит ли вообще зарабатывать деньги?»
128