Выбрать главу

Раз в месяц бабушка устраивала званый ужин для своих друзей-священников и некоторых знакомых прихожан. Она целый день стояла у плиты, затем снимала свой фартук и стучала в дверь маминой спальни: «Уже пять часов, Бенедикта, хочешь, я помогу тебе с шиньоном?» Не дожидаясь ответа, она входила в комнату, хватала мамины волосы и начесывала их до тех пор, пока они не вставали дыбом. Затем она собирала их в пучок, вставляла шпильки и обильно поливала лаком. Я стояла на пороге спальни, наблюдая за тем, как уродуют мою мамочку. Мы обе держались стойко, не издавая ни звука.

Мне разрешали остаться на аперитив. Бабуля от важности буквально вырастала на глазах, все священники казались карликами у ее ног. Она бросала фразы налево и направо пронзительным, острым, как нож, голосом. Это был не бабушкин голос, а чужой, напыщенный, возбужденный от приема дорогих гостей. Мамочка в уголке потягивала фруктовый сок, мадеру ей не наливали. Дамы, если и разговаривали с ней, то только обо мне, ох, какая милая у вас дочь, очень, очень милая. Она рассеянно кивала головой, уставившись в пустоту. В девять часов, как было заранее оговорено, в гостиную входила горничная, чтобы объявить: «Ужин подан», сигнал для меня отправляться в постель. Я лежала и прислушивалась к шуму, который доносился из столовой и среди которого властвовал пронзительный голос бабушки. То были единственные дни, не похожие на остальную рутину. И то отрепетированные, как перед концертом.

В те ночи мне часто снился один и тот же сон. Я запускаю руки в мамины волосы и распускаю шиньон. Шпильки падают, одна за другой, подпрыгивая на паркете. Я вслушиваюсь в их тихий равномерный стук. Я медленно распускаю прическу, а шпильки всё падают и падают на пол. Их становится больше и больше, они словно плодятся у меня в руках. И ни разу мне не удалось распустить шиньон. Наоборот, вдруг прическа исчезала, а мамина голова ощетинивалась чащей острых пик. Мамочка поворачивалась ко мне и, склонив украшенную иголками голову, медленно переводила на меня взгляд, в котором застывал немой вопрос. Даже в своих снах я не умела полюбить свою мамочку.

Однажды, когда бабушка читала мне очередную сказку, мама бесшумно подошла к нам. Я так изумилась, что, ойкнув, вскочила и бросилась ей на шею. Она едва сдержала крик, потому что я сделала ей больно. Бабушка оторвала меня от нее и силой усадила на стул. Потом как-то в школе мы проходили басню Лафонтена «Осел и щенок». Когда я читала басню, воспоминания о той сцене жгли мое сердце. Осел — это была я. А мои нежности отзывались больными ударами в ее душе и теле.

Далеко-далеко раскинулась неподвижная металлическая гладь бескрайнего моря, на чистом небе ни облачка, а над горизонтом застыл невероятно ровный, словно вырезанный ножницами круг невероятно яркого утреннего солнца. Рассвет времени, блеск мироздания. И в девственных солнечных лучах растет, растет темная точка охотника.

У моего дедушки в жизни было три увлечения: математика, астрономия и ловля трески на отмелях Ньюфаундленда. И потому он, как и бабушка, но по иным причинам сидел все время дома, уставившись носом в ученые книжки, которыми был забит его кабинет. Здоровье у него было весьма хрупкое, отголосок войны 14-го года, на которой его угораздило попасть под одну из немецких газовых атак. Каждое утро меня будил его надрывной кашель, оставлявший кровавые следы в умывальнике. Я не помню, чтобы он хоть раз играл со мной. Едва я научилась говорить, он обучил меня счету. За столом, будь то завтрак, обед или ужин, он подбрасывал мне задачки, одну сложнее другой, которые я должна была мгновенно решать в уме. Это были единственные игры с моим дедушкой. К счастью, я оказалась способной ученицей. Когда мне удавалось блистательно справиться с особенно сложным заданием, он награждал меня наивысшим комплиментом, ласково называя меня крысенком. Когда, спустя годы, я сидела в больничной палате на его кровати, он вдруг назвал меня крысенком. У меня так сперло дыхание, что я чуть не задохнулась. Глядя на этого угасающего человека, которого я, в сущности, так мало знала, безнадежная мысль молотом долбила меня по вискам: почему он никогда не рассказывал мне о войне 14-го года, почему я ни слова не слышала от него о траншеях, грязи, холоде, голоде, о смраде разбросанных трупов и удушье газовых атак? Почему это прошло мимо меня? Не решаясь взять его за руку, я лишь едва слышно прошептала: семь тысяч восемьсот девяносто пять плюс девять тысяч двести семнадцать. Но ответить мне он уже не мог. Среди его вещей, которые мне вернули в больнице, я обнаружила его старый пуловер из серого кашемира, пропитанный пятнами крови. Я постирала его. И, хотя пятна так и не отстирались, я носила пуловер постоянно, до тех пор, пока его рукава не износились в лохмотья. Но цифры не были единственной страстью дедушки.