Кто-то потрогал его ногу. Очнувшись от грез, Толстяк открыл глаза и посмотрел на розовомордого свиноподобного бультерьера, деловито обнюхивавшего его сандалии. Шагах в десяти стоял лощеный мужчина лет тридцати пяти, одетый в модное пальто, и наблюдал за своим питомцем, с неподдельным интересом на лице ожидая дальнейших событий.
Но белобрысый отпрыск свиньи и ящерицы лишь ткнулся холодным пятачком в колено Толстяка и призывно завилял хвостом. Толстяк понял и поскреб его за ухом. Псу это понравилось и, забравшись передними лапами на скамейку, он требовательно зафыркал.
— Сигизмунд, ко мне! — позвал мужчина, на лице которого ожидание сменилось разочарованием. — Отойди от него, еще блох подцепишь.
Толстяк еще раз взглянул на темно-зеленые занавеси окон, вздохнул и поднялся. Пора было приступать к работе. Последнее время выживать в городе стало значительно труднее. Благосостояние основной массы горожан таяло подобно кусочку льда на солнцепеке, и это заметно отражалось на их милосердии. Да и нищих стало слишком много для такого маленького городка. Вновь ломалась годами выстраиваемая иерархия мира нищих и бездомных, деформируясь жутко, причудливо и подчас абсурдно. Мог ли подумать Толстяк еще каких-нибудь три-четыре года назад, что у него появятся «своя» территория, «свой» начальник (или, как любил называть себя дядя Леша — «авторитет»), «свой» рэкет и даже «бюро интимных услуг» под предводительством вертлявого и прижимистого Мишки-сутенера? Правда, весь «бордель» состоял пока из двух пропившихся до синевы бомжих — Машки Морозовой и Таньки Климовой, но ведь — почин! А как любил говаривать трижды проклятый всеми обездоленными политик: «Главное — начать».
Территория, отведенная «персонально» Толстяку, включала в себя три дома в новостройках. Ни кафе, ни магазина с заветным мусорным бачком на заднем дворе — какой уж тут доход? Но все равно приятно — три «собственных» шестиэтажных дома — это еще надо осмыслить. Не каждый «новый русский» может похвастаться таким состоянием. Впрочем, кроме гордости «обладания» это Толстяку ничего не приносило.
— И тут обман, — ворчал умный Профессор. — Мерзость и обман. «Собственность» называется. Хорошо хоть еще «приватизировать» не заставляют… Славно разделили, «по-справедливости». Ты, Толстяк, мужик незлобный, наивный, потому и получил «территорию» в три дома, с которых ни дохода, ни удовольствия. А тот же Черепок, хоть и вор, хоть и сволочь, но заимел и универсам, и кафе, и должность «сборщика», а ведь дань вы с ним одинаковую дяде Леше платите. Почему все так? Потому-что Черепок когда-то с самим Капитаном в зоне сидел, а ты обычным работягой на заводе был, да обычным бомжом остался. Какая же это справедливость, когда не поровну, не по совести, а по силе да по блату? И сделать ничего нельзя. Не жаловаться же дяде Леше на дядю Лешу? Ведь «арбитражный суд» у него все тот же Черепок олицетворяет. Уж мы-то сколько всего потерпели, казалось — что с нас брать? Так нет же, и до нас добрались. С нас по нитке, и какому-то мерзавцу — рубашка. Обман это. Мерзкий обман.
— А ты почему дяде Леше дань платишь? — спросил тогда Толстяк. — Возмущаешься и платишь. Вот и потребовал бы, чтобы Черепок и дядя Леша ушли, а на их место… Хоть бы и ты пришел. Может, хоть ты нас так мучить не будешь… Почему не требуешь, чтобы они уступили место?
Профессор долго молча открывал и закрывал рот, не находя достойного ответа, обиделся и отвернулся, для вида заинтересовавшись газетой, подобранной со скамейки в каком-то скверике. Не стал больше допытываться ответа и Толстяк, помня о тех двух наглых и откормленных уголовниках, которые год назад сломали Профессору три ребра, когда тот попытался возмутиться установленной дядей Лешей суммой «налога на собственность». Понимал он и то, что злится Профессор от бессилия и безнадежности.
Понимая, что происходит, почему это происходит и как это происходит, Профессор мог даже выразить свое мнение по существующему положению вещей («свобода слова»), но изменить ничего не мог. Он был, пожалуй, единственным из всех известных Толстяку бомжей, кто не ждал и не желал революции. Для всех остальных революция была спасением и надеждой на украденное во время бунта личное благополучие, а для Профессора революция прежде всего ассоциировалась с кровью, голодом и новым витком смуты и беззакония.