Выбрать главу

Спустя еще три года я пишу эти строки, и память, казалось бы, забытая на самом младенческом дне моей жизни, залитая невероятными толщами вод забвения, вдруг подымается, как это происходит с движением земной коры, выступает клочками из вод, высыхает и заселяется вновь. И шелковистую доверчивость травы у ржавых вагонов сорок первого вновь ощущают мои ладони под сенью апельсиновых деревьев восемьдесят второго, и солнце, просачиваясь неотменимой праздничностью сквозь путаницу жизненных лабиринтов, освещает то тут, то там – лицо, предмет, сцену, мысль, – и я внезапно обнаруживаю, что это вовсе и не солнце, а отсвет моей души, это ее способность вводить боль невыносимых мгновений в общий контекст мифа, называемого прошедшей жизнью, облегчая ее, эту боль, уже в сами те мгновения и закладывая их в память трагическим оборотом, способным в единый миг вернуть все это прошлое.

Мы говорим друг другу последние слова прощания, и вот она уходит за угол, и еще долго слышен замирающий через жизнь стук ее каблучков, – вот он, образ разрыва, ставший вместе с солнцем, запахом сирени (была весна) и молодостью частью личного моего мифа.

Миф – всегда хорошая новость.

В самой материи мифа заложено чувство печали и зависти к прошедшему, более юному, связанному с детскими золотыми снами человечества, чувство, освещающее даже самое жестокое отсветами рая и окликами Ангелов. Свет мифа всегда солнечен, освещает ли он захламленную развалину, в которой мы, мальчишки, играем после войны, или рынок, по которому мы бродим голодные, вдыхая запах сыров и колбас.

И выходит, что трава на станционных тупиках войны, деревья на зеленом поле у Ниспорен и в тель-авивском дворе, протягивая мне ветви, и вправду хотят уберечь хотя бы часть истинной моей сущности, беря на себя, пусть малую, толику тревоги и боли, делающей в глазах моих свет солнца гибельным, тот свет, который, по сути, подобен редкому, как крупицы, золотому осадку моей жизни, тому абсолютно положительному созерцанию Вечности, проступающему сквозь всю жестокость ее и боль.

Этот солнечный жар достигает накала, как в пекле, уже в десятом часу утра над Мертвым морем, у Эйн-Фешхи, где мы бродим по развалинам Хирбет-Кумрана июльским днем восемьдесят третьего, вглядываемся в пещеры на крутых склонах долины – вади Кумрана: в них более двух тысяч лет часть еврейской истории, свернутая рукописями и упрятанная в глиняные сосуды, пролежала нетронутой под потоком времени.

Не подобно ли прошлое каждого человека дымному праху, упрятанному в сосуд отошедших лет?

И, откупоренное ударом Авраамова ножа, выходит как джин из кувшина?

Но подчиняется ли этот джин тебе? Или властвует над тобой?

"На третий день Авраам возвел очи свои и увидел то место издалека"…

Был ли тот день, когда он начал подниматься на гору Мория, солнечным?

6

Огонь бежит, перебрасываясь со строки на строку, как по запальному шнуру. Бежишь за ним с одним желанием – пресечь огонь, прервать повествование, предотвратить взрыв. Скачешь вниз по ступеням строк до края страницы, как до пропасти, прыгаешь вверх, чтобы снова скакать вниз по строкам, и снова, и снова…

В какой-то миг начинаешь сомневаться: хочешь ли ты вообще догнать и пресечь огонь?

Что случится в конце – взрыв или освобождение?

Данте бежит за быстро идущим Вергилием, боясь потерять его из виду. А вокруг восстает прошлое, умоляюще простирая к Данте, к тебе, живому, руки из адских болот и райских эмпирей, требуя к себе хотя бы каплю внимания. И душа живая разрывается между прошлым, в котором она целиком, и будущим, уже теряющимся вдали в вечной тоге Вергилия…

Прошлое из всех сил ищет возможности одолеть забвение, не исчезнуть в скорости и уплотненности событий, отбрасываемых строками Торы, вот уже поглотившими более, чем пять с половиной тысяч лет, прошлое старается уместиться в сжатом пространстве – тяжестью столетий в нескольких строках, – выбирая слова, емкость которых подобна тем глиняным сосудам, хранившим свитки времени.

Жертвоприношение Авраамом сына Ицхака – всего несколькими строками проносится мимо, как самое главное в жизни, проскальзывающее между пальцев.

Но настает час – и собственной судьбой искушаешь скрытую в этих строках истину.

Несколько слов поглощают всю целиком твою жизнь.

Авраам с Ицхаком поднимаются на гору Мория…

Которое тысячелетье с ужасом следят за этим восхождением в верхних и нижних мирах – Ангелы и праведники, насыщенные мудростью святых книг. И те, и другие подобны ребенку, который знает, что Ицхак останется жив; они дрожат от страха, когда заносится нож. Страх сдавливает горло: праведники немеют, не в силах открыть рта, и тогда наступает такая звенящая тишина, что слышны лишь стенания Ангелов, которым Свыше завещано ввести в мир Иакова, сына Ицхака.