Выбрать главу

Блестинова легко ступала рядом с Северьяновым. Северьянов взглянул на свою даму. Волосы Блестиновой, зачесанные назад, открывали гладкий низкий лоб, лицо было возбуждено. «Я хочу, — говорили ее глаза, — чтобы вы мне рассказывали только интересное. И пожалуйста, ни слова о политике».

Они вошли в самую многолюдную часть Девичьего поля. Кругом слышались веселые молодые голоса гуляющих курсантов и москвичей, живущих неподалеку. Были здесь и дальние. Все с удовольствием наслаждались лесным вечерним воздухом Девичьего поля, одного из самых уютных тогда уголков Москвы.

Свежи и теплы были вечера и июньские, ночи на Девичьем поле. Всех одинаково приветливо встречало оно и укрывало тенью своих деревьев и прятало в душистых кустах. Всех — и молодых и пожилых, и шумных и тихих, и влюбленных и разлюбивших…

— Товарищи! — вдруг взвился веселый и задиристый тенор Гриши Аксенова за деревьями в середине парка. — Школьная революция — это не значит: долой учебники и программы, вон из классов парты и упраздним сами классы! Нет, такие призывы — самое недостойное прожектерство…

Северьянов остановился. Не очень охотно остановилась и Блестинова.

— В садике нашего общежития, — тихо сказала она своим мягким голосом, — есть укромное местечко, пойдемте туда!

— Я сегодня в полной вашей власти, Евгения Викторовна, — а самому хотелось послушать эрудита Аксенова.

Шли они теперь не спеша, тихо и молча. Справа, в синей тени, под кустом боярышника, раздался громкий женский хохот, за ним мужской усталый:

— Сима, не дури!

«И у тебя, приятель, Сима!» — подумал Северьянов, и образ другой Симы — Симы Гаевской встал перед ним в свете голубой памятной лунной ночи, когда они до самого рассвета несчетно раз провожали друг друга: она его до старого соснового бора по пути в его Пустую Копань, а он ее — обратно, до школы. Серебряная лента дороги мерцала отраженным светом песчинок до самой черной стены корабельных сосен. Слева внизу, на лугу за обрывом, в ночном тумане колебалось золотое пламя одинокого костра, слышались таинственные разноголосые переклики деревенских ребят в ночном.

Гаевская улыбается из этого грустного далека виноватой, покорной улыбкой. От нее самой и от ее улыбки веет какой-то странной обособленностью.

— Скажите, Степан Дементьевич, — услышал он тихий, вкрадчивый голос, и видение сразу исчезло, — где больше поэзии и красоты, по-вашему?

— Где живое, там и красивое, а где красивое, там и поэзия. Даже червяк живой, Евгения Викторовна, по-своему красив.

— Фу, ну вас!

— Вы, значит, не видели на воле живых бартулей. Что это за милые создания! Как они дружно пашут землю после дождя, когда выблеснет солнце.

Блестинова брезгливо фукнула и принужденно вздрогнула всем телом.

— Ваши родители цыгане?

— Нет, — сердито ответил Северьянов.

— А тип вашего лица чисто цыганский.

Северьянов молчал. В парке слева вспыхнул газовый фонарь, высветив обнявшуюся парочку. Блестинова невольно прижалась к Северьянову, который шутливо продекламировал:

— Фонарики горят да горят, а видели ль? Не видели? Никому не говорят. Вы знаете, — обратился он к Блестиновой, — дорожка, по которой мы сейчас с вами идем, называется «аллеей любви». Слышите воркующие голоса, замирающий шепот, хмельной смех?

Блестинова потупилась. Над дорожкой промчался порывистый ветер. Прислушиваясь к вечернему шуму деревьев, Северьянов почувствовал спокойную досаду на себя и глубокую грусть.

— По преданию, в старину здесь, на Девичьем поле, девушки у костров водили хороводы, прыгали через костры, а парни выбирали себе среди них невест и умыкали. Представьте себе чувство похищенных девушек: рядом чужой, неизвестный человек, впереди — тьма первобытной ночи…

Блестинова стыдливо наклонила голову. После небольшой паузы Северьянов задумчиво и тихо продолжал:

— С наших курсов многие уедут домой женатыми и замужними.

Блестинова по-прежнему молчала, сжалась вся и ступала осторожно и неторопливо. Северьянов говорил пошленькую чепуху, какая только приходила ему в голову, и сам чувствовал, что мелет пошлятину. Блестинова была довольна и полна какими-то своими расчетами и ожиданиями.

В садике общежития уселись на скамейке без спинки. Укромное местечко было рядом с каким-то кустом, который Блестинова назвала японской сиренью. Северьянов чувствовал, как что-то живое дышит близко-близко от него, что-то теплое… Глаза Блестиновой льнут к его глазам и говорят: «Если ты хочешь меня — бери!»