Токарева выслушала его с какой-то насмешливой снисходительностью. Под глазами у нее лежали тени, словно она не спала всю ночь.
— Да, я хотела, чтобы Корнилов предупредил тебя, что силу и питание уму дают только книги, хорошо пережеванные и переваренные.
Северьянов бросил на девушку короткий взгляд исподлобья.
— У меня память хорошая и зубы в мозгу крепкие.
— Ну и самохвал!
— Я, Маруся, здесь, на курсах, очень обогатился знаниями, ну, и поумнел, конечно. Я не самохвал.
— Хорошо это, — тихо согласилась Маруся, — но говорят, что знание сушит жизнь, — и насмешливо улыбнулась.
Токарева высвободила свою руку. Северьянов вспыхнул и остро почувствовал вдруг отчужденность к ней. Токарева заметила эту перемену в нем. Она приблизилась к нему и прошептала, как провинившаяся школьница:
— Больше не буду, прости, Степа!
Но червь обиды долго шевелился в груди Северьянова. Он уже не мог говорить с ней, как перед этим просто, от души, а другого разговора не умел вести, да и не хотел…
тихо продекламировала Маруся.
Северьянов молчал. Слова, которые с такой грустью выговорила сейчас Токарева, были для него новыми и неожиданными. На мгновенье он даже растерялся, но через минуту резко заметил:
— А я не согласен! То, что ты сказала сейчас, — это закон потребителей любви, которые ни утром, ни в полдень, ни вечером не создают ничего. Любовь — величайшая радость творчества. У нее нет возраста. У нее всегда утро!
К театру, который оказался совсем недалеко от Девичьего поля, подходили молча.
В тесном переулке, перед театром, их задержала похоронная процессия. Серая худая кляча тащила черный катафалк с желтым сосновым гробом. В гробу как живое улыбалось лицо молодой девушки… Тоскливое и бесконечно глубокое чувство овладело Токаревой. Ей показалось все маленьким и ничтожным. Всматриваясь сухими глазами в лицо девушки-покойницы, Маруся приглушенно выговорила:
— Лучше умереть вот так, как она, когда еще хочется жить, чем дожить до того, когда захочется умереть.
— Мне кажется, — сказал Северьянов с насмешливой улыбкой, — в гимназии тебя очень избаловали своими ухаживаниями изящные кавалеры.
— Да, избаловали! — с неизбывной тоской вздохнула Токарева. — Все мои кавалеры там были изящны, самоуверенны и легки, как пробки.
Северьянов понимал настроение Маруси и находился сейчас в таком состоянии, когда сердце обвиняет, а разум плохо оправдывает.
До встречи с Гаевской Северьянов был диковат, мысли его были вольны, поступки подчас бешены. Увлечение Гаевской принесло ему немало страданий, но в то же время он испытал глубокое чистое чувство. Сближение и дружба с Марусей Токаревой утвердили в нем отношение к женщине как к товарищу, другу, человеку. А Таня Глуховская, в которой он сразу почувствовал родственное направление мыслей, высоко подняла в его душе все самое лучшее, самое святое…
— Ну вот и пришли, — объявила необычным для нее, дрогнувшим голосом Маруся.
Летний театр был сколочен наспех из досок. В этом театре, оказывается, вечером и выступал Шаляпин в роли Дон-Базилио.
Перед входом в дощатый театр, у маленького окошечка кассы стояла огромная очередь. Миновав ее, Северьянов и Токарева прошли через широкие, как ворота, двери в темный зал театра. Там сквозило, будто дул ноябрьский ветер, в то время как на улице было тепло и тихо, а над крышей сияло приветливое августовское солнце.
Кто-то двинул кулаками в грудь Северьянову, осаживая его назад:
— Почему без спросу лезешь за кулисы?
— Мы, народные учителя, пришли к Федору Ивановичу Шаляпину с запиской от товарища Луначарского.
— Народные?! — ехидно фыркнул из тьмы хриплый голос. — Все теперь народное! А кто этот Луначарский?
— Комиссар просвещения.
— Давай записку!
Перед самым носом Северьянова молниеносно распахнулась и так же молниеносно захлопнулась дощатая дверца.
— Ради бога будь осторожен в выражениях, — тронула за локоть Северьянова Маруся. — Шаляпин, говорят, очень груб и сребролюб. Если он начнет хамить, а он на это способен, умоляю, не отвечай ему тем же.
Северьянов, возмущенный грубым приемом, дышал глубоко и взволнованно.
— Постараюсь! — громко ответил он.
— Тише, тише! — Токарева зажала Северьянову рот.
— Народные!! — рыкнул за перегородкой громоподобный бас. — Скажи этим «народным», пусть их Луначарский не экономит на моем горле керенки!.. А впрочем, постой! Зови… народных!..