В сценической реализации пьесы Грибоедова, на мой взгляд, есть одна серьезная несомненная сложность. Грибоедов часто вкладывает в уста Чацкого и других персонажей уничижительные характеристики ближних. Как произносить это светскому, хорошо воспитанному человеку? Как бы ни был он искренен и речист, но с детства обучен, как следует вести себя на людях. От этого как найти режиссеру и актеру, играющему Чацкого, интонацию, оправдывающую тот или иной взрыв чувств и слов? Меньшиков играет ошеломленного, отвыкшего от московского абсурда человека, поэтому он все время как бы вырывается, выламывается из предписанного светского этикета, свода правил, которые ему внушали с молодых ногтей. Это делает его несдержанность симпатичной для зрителей, естественно, не для гостей Фамусова. Чацкий у Меньшикова совсем не враг людям, не мольеровский Альцест или разночинец Базаров. Недаром он с недоумением спрашивает у Софьи: "Послушайте, ужель слова мои все колки и клонятся к чьему-нибудь вреду?"
Вреда они не принесут никому. Стоячую воду не разгонят, только слегка взбаламутят: приезд Чацкого вносит некоторое ощущение опасности, исходящее в представлении фамусовской Москвы от человека, психически явно неустойчивого. Но, заметив, что безумец только все говорит, говорит, постепенно успокаиваются, более того - он становится интересен им как объект обсуждений и, что слаще всего, осуждения. Режиссерский ход - все оставляют Чацкого в одиночестве вскоре после того, как он начинает очередной гневный монолог. Гостям гораздо интереснее говорить о нем, нежели слушать его глупости, ими они сыты по уши.
Так слушают на балу монолог Чацкого о "французике из Бордо".
Когда-то Товстоногов вообще исключил этот монолог из своего спектакля, что понятно - в начале 60-х еще была остра, еще жива память о борьбе в годы сталинщины с космополитами, пропагандируемая партией и властью ненависть ко всему "заграничному" и т. п. Нынешняя ситуация совершенно иная. Вместе с тем момент противопоставления России Западу несет в себе определенное взрывчатое начало. Однако Меньшиков решается на эту сцену. Он видит опору все в той же ошеломленности, непреходящем недоумении Чацкого постоянными его столкновениями с глупостью, лицемерием, ничтожностью мнений, часто заимствованных. Этим "пустым, рабским, слепым подражаньем", присущим людям, предпочитающим его, умного, мыслящего, образованного Александра Андреевича Чацкого какому-то человеку из Бордо! Да еще осмелившемуся поднять на смех Александра Андреевича Чацкого! Только за то, что он, озлившись, там, в другой комнате, потребовал перевести на русский язык "мадам" и "мадемуазель"! И конечно, поучал - по-другому не может, чем успел надоесть окружающим до смерти. Сам-то Чацкий этого все еще не понимает. Передавая атмосферу всеобщей неприязни к герою, режиссер Меньшиков снижает обличительный пафос Чацкого, помогая ему не превратиться в мечущего гром и молнии славянофила. Протест на этот раз - на самом деле еще один стон оскорбленного сердца...
Такое решение разумно и обосновано в версии о Чацком, который не болен якобинскими идеями и не пойдет ни в какое тайное собрание, где толкуют о свободе.
Прибегнув к системе отражений, к системе "зеркал" в сцене Софьи и Лизы в первом действии, Меньшиков повторяет прием, укрупняя его во встрече Чацкого с Загорецким (Марат Башаров): этот мелкий бес возникнет и пропадет, снова появится и снова исчезнет. Он все время вьется, словно удушающая повилика, угодливый, предельно циничный, вбирающий в себя и концентрирующий худшее в том, что отвергает Чацкий. То, что никогда не уйдет, живущее в душе каждого в той или иной степени. Поначалу Меньшиков хотел от Загорецкого-Башарова большей вальяжности, абсолютного равнодушия к тому, что он слышит о себе, что о нем думают, то есть, выражаясь на современном сленге, полного "пофигизма". Постепенно режиссер и актер нашли консенсус, увидев Загорецкого персоной отчасти даже нереальной. Деловой, практически-мыслящий, вороватый угодник вместе с тем почти символичен в своем абсолютном небрежении моралью. Воплощение силы, перед которой опускаются руки у благородных господ вроде Чацкого, ибо бороться с ними возможно только их методами, а таковых Александр Андреевич не знает и никогда не узнает. Отсюда эта постоянная ускользаемость беса, отражающего сам дух того мира, где нет места антиподу Загорецкого.
Еще более выпукло, акцентированно прием работает в дуэте Чацкий Репетилов.
...Бал окончен, разъезжаются гости, усталые, поникшие, как всегда ругающие хозяев и как всегда ненавидящие друг друга. Павел Каплевич к разъезду убирает задник с расписанным гордым сводом, обнажая голые, холодные конструкции с выпирающими углами, скучными прямыми, железом и тоскливой, черно-серой гаммой ушедшего дня. Покровы спали, господа! Все предстает в естественном своем свете. Все тайное очень скоро откроется, став горькой и стыдной явью. Здесь, у оголенной лестницы, встретятся Чацкий и Репетилов, огромный, неуклюжий, грохочущий голосом, все время будто подпрыгивающий, напоминающий громадную обезьяну. Он обрушит себя на Чацкого во всей своей неуемности, засыплет подробностями, до коих Александру Андреевичу нет дела, хотя упоминаются и какие-то общие знакомые. Будет звать с собою к вольнодумцам - на уровне московской кухни недавних лет или того хуже... Для Репетилова важно все время ощущать себя кем-то значительным, принадлежащим серьезному делу, хотя на самом деле он только имитирует реальность. Между прочим, в глубине души об этом он знает: не глуп, когда-то, возможно, начинал совсем иначе. Возможно, был похож на нынешнего Чацкого, вещи одного переходят к другому: картуз, очки Репетилова, которые Чацкий надевает подобно ребенку, подражающему взрослым, и не спешит их снять... еще одна возможная проекция в будущее Александра Андреевича: Репетилов. Ничтожный, суетливый болтун, пустомеля, боящийся замолчать, чтобы всерьез не задуматься. Словами он глушит, в первую очередь, самого себя. Его же давно никто не слушает! Рокировка многое подсказывает, хотя верить не хочется: Меньшиков успел заставить полюбить того героя, которого он, конечно, и сам любит, не теряя точности оценок...
А Репетилов все витийствует, открывая зияющую, трагическую пустоту растраченной жизни. Когда исчезнет Чацкий, он все с той же легкостью заговорит с Хлестовой, с Загорецким, Тугоуховскими, всей душой разделяя вынесенный ими вердикт относительно безусловного сумасшествия Чацкого, которого только что так любил, так радовался встрече с ним и тащил к замечательным людям. Он, Репетилов,- тоже весь из фамусовской Москвы, прочно с ней спаянный.
И если подобная участь все же уготована Чацкому, то не от него ли пошли тургеневский Рудин или некрасовский Агарин? Умевшие метать слова, не претворяя их в жизнь.
Меньшиков, не любящий категоричных решений, точки здесь не ставит, скорее, оставляет вопросительный знак. Встреча с Репетиловым Чацкого, в общем, никак не затронула, разве что немного позабавила, дала короткую передышку, отвлекая от все еще мучащей его мысли - так что же с Софьей? Остается испить горькую чашу - узнать, что он объявлен сошедшим с ума. Как матушка его, покойница Анна Алексеевна, которая, по словам Фамусова, раз семь с ума сходила... Невидимый, он слышит все толки о нем, восторженно перемалываемые гостями, отбывающими домой. Актеры играют полное душевное единение героев, даже трогательное при их истинном отношении друг к другу. Приятно сообща осуждать. Приятно оказаться в безопасности от ненормального Чацкого - когда они вот так, собравшись, могут дать отпор. Приятно сознавать себя нормальными... Забыты распри, склоки, недовольство, зависть в противостоянии человеку, осмелившемуся критиковать святую для них незыблемость. Все это окончательно отрезвляет затаившегося Чацкого, удар очень силен, но такой удар необходим ему сейчас.