Выбрать главу

— Туда, где мягче законы, стекается криминал, — сказал Сикорский. — Ну, вы представьте: в Америке в одних штатах за ограбление банка приговаривают к электрическому стулу, а в других дают, к примеру, десять лет. Куда поедет тот, кто хочет ограбить банк?

— В Мексику, — пошутил старпом.

— А хоть и в Мексику. Они же считают её каким-то там по счёту своим штатом…

— Значит, по-вашему, приличные люди должны тусоваться под сенью тираний и диктатур, а на территорию гуманных режимов всегда выносит сброд? Но я не хочу жить при диктатуре! Не люблю кровь и насилие. Что тут делать?

— Приличные… Не обязательно приличные. Обыватели, так скажем. Трусливые обыватели, которые не переступают за установленные для них пределы и хотят чувствовать себя защищёнными. Таковых большинство.

— А как быть с демократией?

— Не нужно никакой демократии! — горячо сказал Лайнер. — Один разврат от неё.

— Слышали? — спросил Сикорский. — Тут я согласен с Борисом Исааковичем. Насколько легче, когда приходят к тебе с автоматом и доходчиво объясняют, как ты должен себя вести. Никаких выборов! Или как в России теперь: пускай будут для отмазки, чтобы правозащитники не гнусавили о какой-то там демократии, а правит всегда тот, кто правит.

— Олигархи? Я вот, например, так и не могу уразуметь, кто у нас правит.

— Олигархи, номенклатура, чиновники, варяги, элита…

— Элита — кощунственное слово. А в России ещё и непристойное. Я бы запретил его под страхом уголовного наказания.

— …Пастухи, в общем. «К чему стадам дары свободы?..»

— Легкомысленный вы человек, Александр Васильевич!

— Господи, это же не я, это Александр Сергеич! Ладно, принимаю упрёк. Только, если бы Пушкин, например, не был легкомысленным, он бы в России и до своих тридцати семи не дожил.

— А если бы все другие в России были менее легкомысленны и чуть более ответственны, Пушкин прожил бы не меньше Льва Николаевича.

— Ох-ха-ха-ха! Уморили, Владимир Алексеевич. Вы можете себе представить восьмидесятилетнего Пушкина? Это уже не Пушкин, а какой-то Победоносцев!

В общем, странный и не очень уместный в тех драматичных обстоятельствах разговор, наполовину, возможно, Бугаеву приснившийся, — ведь сны любят договаривать за реальных людей, дорисовывать их портреты, так что получается иногда даже натуральнее, чем в жизни. Для юноши в разгар болезни, да ещё привыкшего ежедневно записывать свежие впечатления и только что потерявшего свою тетрадочку, болтающуюся теперь на волнах где-то у берегов Британии, такие «сочинительские» сны были бы вполне естественны.

Однако первые два-три дня плена в столовой именно так и разговаривали — возбуждённо и о чём попало. Занимали себя отвлеченными темами либо сущими пустяками. Например, глубокомысленными рассуждениями о глобальном потеплении или об антибиотиках, которые, оказывается, не только вредны, но и большей частью бесполезны, потому что человек к ним уже привык. А то начинали выяснять, какие волосы у певца Кобзона — настоящие, пересаженные или приклеенные. Что им волосы Кобзона и антибиотики, что им даже вселенский потоп, сидевшим под дулами автоматов и не знавшим, доживут ли до завтра?

На третий день суетливая болтовня стала стихать. На четвёртый Лайнер вдруг вспомнил, что обещал из Ла-Манша позвонить жене, и схватился за голову: что она может вообразить! Когда теперь войдём в зону связи, только в Гибралтаре?