Тяжелее всего на допросах, конечно, приходилось Бугаеву. Старпом старался не упускать его из вида, пробовал заговаривать. Юноша был больше обычного скован и задумчив, не дерзил, но и не раскрывался, и общение ограничивалось, как правило, парой фраз да традиционным напутствием:
— Не робей. Правда на нашей стороне!
Остальным было полегче. Ни флегматичный третий штурман, ни механики, ни моторист никогда не проявляли (по крайней мере, прилюдно) своего интереса к таинственному грузу на борту, не имели к нему отношения по службе, не высказывали версий и не передавали слухов, а потому каждый из них мог, как выразился по этому поводу Симкин, «прикинуться шлангом»: ничего не знаю и знать не хочу. У них как бы не было причин терзаться угрызениями — ни перед другими, ни даже перед самими собой. Однако и Бородин, и Карапетян, и даже Сикорский выглядели после допросов несчастными. Жабина выручали глупость и злопамятность: предмет, изначально бередивший его фантазию, возбуждавший недоверие к старпому и всей «системе», как-то быстро выпал из сферы его интересов, остались только личная неприязнь — в первую очередь к Акимову, но также и Бугаеву, и (по принципу близости к ним, наверное) Светлане, и даже покойному Чернецу — и желание всем им напакостить. Что касается Лайнера, Портянкиной и Стёпы, те и вовсе были чисты как младенцы. Чтобы разобраться с ними, Ухалину хватило нескольких минут. Для любой власти такие люди просто благодать, а вот для правдолюбов могут представлять опасность.
На третий день «второй ходки» (блатной отсчёт слетел с гибкого языка Сикорского: «первая ходка», «вторая ходка») утром, незадолго до прихода корабельного катера, командир вахтенного наряда вызвал из столовой Грибача, и больше его никто не видел. Несколько часов спустя с палубы корабля поднялся вертолёт и взял курс к земле. После судачили, что сановный отец Вали похлопотал за сыночка перед большими чинами в Москве и даже добился отправки за ним на остров Боатранто чартерного самолёта. Впрочем, обсуждался и другой вариант — будто бы родина прислала большегрузный военный транспорт, и не один, а целых два, и Грибача они забрали попутно, в придачу к кое-какому более ценному грузу. Так или иначе, в камере-столовой о втором штурмане никто не пожалел, а многие так и вовсе вздохнули с облегчением.
В тот день к вечеру Бугаев неожиданно сам вызвал старпома на разговор.
— Мне говорили, что вы меня выгораживаете, берёте всю вину на себя…
— Кто хоть говорил-то?
— Не важно.
— Это не совсем так. Никакую вину я на себя не беру, потому что ни ты, ни я ни в чём не виноваты.
— Виноваты. Хотя бы тем, что приноровились к своему положению и позволяем ему длиться.
— Вон ты о чём… Человек есть не только и не столько то, что он есть, сколько то, чем может быть. И если он до конца помнит, чем может и должен быть, значит, он такой и есть. И никакая грязь к нему не пристанет. Ты ненавидишь своё сегодняшнее положение, живёшь надеждами, но пройдёт время, и ты, может, с завистью вспомнишь, каким был на этом судне — молодым, отважным, счастливым…
— Какие могут быть надежды. Вы были правы, когда обещали мне, что в этом рейсе я многое пойму. Весь мир поражён раком. Я много читал про эту болезнь, когда умирал отец. Идет инфильтрация, начинаются метастазы. Одна большая опухоль. С таким организмом уже нечего делать, кроме как травить и травить его химией, не думая о том, что останется. Останется что-то — ладно. Но ведь отдельные органы без целого не живут, разве что в специальных лабораториях? Зачем тогда нужно продлевать агонию…
— Это не нам решать. Мы с тобой говорим, а в это время тысячи и тысячи вокруг нас страдают и умирают. Иногда совсем рядом, самые близкие. И всё равно приходится есть, спать, умываться, чистить зубы… Так надо. После смерти близкого не остаётся ничего, кроме памяти о нём, и чем дольше ты сам проживёшь, тем длиннее будет память. То же и здесь: если чувствуешь, что мир несовершенен, живи как можно дольше, чтобы он становился благодаря твоему сопротивлению хоть немного лучше. Смерть не лечит; поправиться может только живой. Другое дело, если…
— Что — если?
— Если сам плох. Если нет уже сил нести груз собственной вины. Но к тебе это не относится.
Сколько раз впоследствии будет Акимов вспоминать и перебирать по фразам этот разговор! Как будет проклинать свой неловкий язык. И совсем не потому, что развязка именно этого дела позволила наконец ухалинским щупальцам окончательно захватить его и опутать, — это-то как раз он примет покорно, как справедливое возмездие судьбы, несмотря на всю дикость и абсурдность предъявленных обвинений, — нет, снова будет терзать, как и в истории со Светланой, запоздалое прозрение: ведь всё было так очевидно! Хватило бы, кажется, элементарного рефлекса, чтобы предотвратить или хотя бы отдалить несчастье, — просто протянуть руку и удержать, на что бывают способны самые легкомысленные существа, и в чём он, «тормоз по жизни», на свою и окружающих беду, всегда катастрофически запаздывал. Да и говорить надо было совсем о другом. А — о чём? Снова о том, что нет ничего дороже жизни? Что всё пройдёт, надо только потерпеть? Что следует положиться на старших товарищей, более разумных и ответственных, которые видят дальше, лучше владеют ситуацией, оценивают её с разных сторон и потому выжидают, понимая, что поспешными и непродуманными, на одном протесте замешенными действиями можно только умножить несчастье, — как это и на самом деле случилось с Бугаевым, по наивности принявшим налётчиков за представителей закона?.. Если в этом и есть правда, очень уж она мелкая и безнадёжная. Подобные поучения сам Акимов слышал в течение жизни множество раз, а сейчас ему вполне могли бы то же самое сказать «более умудрённые» Тимоша Лихонос или даже Пухло, с точки зрения которых старпом ведёт себя по-мальчишески. Да и Бугаев сразу распознал бы пошлость, он не из тех юнцов, что, морщась, допивают в гальюнах портвейн за старослужащими, только чтобы быть похожими на них, чтобы стать такими же, чтобы не «отстать»…