— Вот как? Знаю я вашу тактику. Ругать надсмотрщика, чтобы подружиться с рабочим…
— Эрик! Пожалуйста…
— Затем в качестве статистика при миссии Кеммерера я получил возможность установить точные объемы вымогательств, растрат и приписок в разных странах Южной Америки, сравнить уровни злоупотреблений и финансовых преступлений диктатур и свободных стран и предсказать путем расчетов социальную революцию, неизбежное оздоровление, наступление которого неминуемо даже тогда, когда разум не осознает, насколько прогнило все вокруг.
Терпение капитана исчерпалось. Он определенно не вписывался в композицию полотна «вечери».
— Со-ци-аль-ну-ю ре-во-лю-ци-ю… Красивые слова… А что потом?
Оп Олооп, не распаляясь, ограничился тем, что негромко сказал:
— А потом — ничего. Только стихи Роберта Льюиса Стивенсона:
Последняя строка была произнесена почти неслышно.
Слова дышали невидимым charme болезненной чистоты. Паузы между ними были залиты глубокой тоской. Закончив, он испустил вздох не ртом, но прикрытыми веками.
Умение соболезновать, снисходить до сострадания и сочувствия не относилось к добродетелям Эрика. Его выходкам, на которых, как на кочках, подскакивала отлаженная машина банкета, не было числа, Оп Олооп уже и не мог упомнить их все. Он знал, что дружба его соотечественника была крепкой, но едкой. И этого ему было достаточно. То была дружба внутренняя, из тех, что стремятся вдоволь поиздеваться над ушами, чтобы скрыть внутренние чистоту и горячность чувств! Эрик проворчал вслед за Опом Олоопом:
— «Любил и жил, а после — запер дверь»… Бла, бла, бла!.. Ты никогда не любил…
— Я знаю, что…
— Если бы ты любил по-настоящему, то не мучился бы таким числом маний и кошмаров.
— Дай мне сказать! — взорвался Ивар. — Я знаю, что Оп Олооп был влюблен в Минну Уусикиркко, дочь учителя литературы улеаборжского лицея. Я был его конфидентом. Он читал мне свои стихи и бредни. Так ведь?
Табачная завеса скрыла ухмылки.
— Так.
Момент был подходящим. Голос Гастона Мариетти шелково заскользил:
— Я тоже кое-что знаю. Оп Олооп был и остается одним из самых утонченных ценителей нашего «импорта». В его книжечке эксперта должно быть немало интересных записей… Не так ли, дорогой друг?
Дым от сигар заиграл непристойным блеском.
— Так.
— Любовь — это другое. Ей нет места в борделе. Вы в этом ничего не понимаете.
— Какое невежество, капитан! Любовь вездесуща и пантеистична. Она повсюду и во всем. Вы путаете maison d'illusion с уборной. Мне удивительно ваше мнение. Так говорят те, кто исповедует фарисейскую мораль, чьи глаза направлены вовне и управляются изнутри закосневшими цензорами. Дома терпимости скрывают больше нежности, заботы и любви, чем многие «уважаемые» дома с их потаенным сладострастием и лицемерной распущенностью. Женщины борделей бесконечно любвеобильнее тех, что работают на фабрике по производству снарядов или живут в монастырях мерседариев. Страсть, сутью которой является щедрость, не вызывает в них священного ужаса, не заставляет воспринимать жизнь как кошмар, но, напротив, освобождает, превращая их самих в дар, утоляющий жажду мужчин. Откровенность порока становится узаконенной добродетелью, которой лишены мастурбирующие под покровом темноты святоши. Вот и все.
— Сдается мне, что вы переворачиваете все с ног на голову, — произнес Пеньяранда. — Торговля женщинами уничтожит наш вид, поскольку способствует распространению биологических аномалий и болезней.
— Вовсе нет. Не стоит путать ветра небесные с ветром в голове… Воздушный транспорт убивает больше людей, чем любовные похождения.
65
Я в гору шел и вновь с горы спускался
путем преодолений и потерь.
Желал, горел, в отчаянье метался —
любил и жил, а после — запер дверь.
(Пер. Е. С. Гончаренко.)