Выбрать главу

Розанов В В

Опавшие листья (Короб первый)

Василий Васильевич Розанов

(1856–1919)

ОПАВШИЕ ЛИСТЬЯ

Короб первый

Я думал, что все бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что все кончится. И песня умолкла.

(три года уже).

* * *

Сильная любовь кого-нибудь одного делает ненужным любовь многих.

Даже не интересно…

* * *

Что значит, когда «я умру»?

Освободится квартира на Коломенской,[1] и хозяин сдаст ее новому жильцу.

Еще что?

Библиографы будут разбирать мои книги.

А я сам?

Сам? — ничего.

Бюро получит за похороны 60 руб., и в «марте» эти 60 руб. войдут в «итог». Но там уже все сольется тоже с другими похоронами; ни имени, ни воздыхания.

Какие ужасы!

* * *

Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия, глубокой ограниченности. Молитва — где «я могу»; где «я могу» — нет молитвы.

* * *

Общество, окружающие убавляют душу, а не прибавляют.

«Прибавляет» только теснейшая и редкая симпатия, «душа

в душу» и «один ум». Таковых находишь одну-две за всю жизнь. В них душа расцветает.

И ищи ее. А толпы бегай или осторожно обходи ее.

(за у трен. чаем).

* * *

И бегут, бегут все. Куда? зачем? — Ты спрашиваешь, зачем мировое volo?1 Да тут — не volo, а скорее ноги скользят, животы трясутся Это скетинг-ринг, а не жизнь.

(на Волкова).

* * *

Да. Смерть — это тоже религия. Другая религия.

Никогда не приходило на ум.

Вот арктический полюс. Пелена снега. И ничего нет. Такова смерть.

Смерть — конец. Параллельные линии сошлись. Ну, уткнулись друг в друга, и ничего дальше. Ни «самых законов геометрии».

Да, «смерть» одолевает даже математику. «Дважды два — ноль».

(смотря на небо в саду).

Мне 56 лет: и помноженные на ежегодный труд-дают ноль. Нет, больше: помноженные на любовь, на надежду — дают ноль.

Кому этот «ноль» нужен? Неужели Богу? Но тогда кому же? Зачем?

Или неужели сказать, что смерть сильнее самого Бога. п. ведь тогда не выйдет ли: она сама — Бог? на Божьем месте.

Ужасные вопросы.

Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь.

Хочу (лат.).

* * *

Смерть «бабушки»[2] (Ал. Андр. Рудневой) изменила ли что-нибудь в моих соотношениях? Нет. Было жалко. Было больно. Было грустно за нее. Но я и «со мною» — ничего не переменилось. Тут, пожалуй, еще больше грусти: как смело «со мною» не перемениться, когда умерла она? Значит, она мне не нужна? Ужасное подозрение. Значит, вещи, лица и имеют соотношение, пока живут, но нет соотношения в них, так сказать, взятых от подошвы до вершины, метафизической подошвы и метафизической вершины? Это одиночество вещей еще ужаснее.

Итак, мы с мамой умрем, и дети, погоревав, останутся жить. В мире ничего не переменится: ужасная перемена настанет только для нас. «Конец», «кончено». Это «кончено» не относительно подробностей, но целого, всего ужасно.

Я — кончен. Зачем же я жил?!!

* * *

Если бы не любовь «друга» и вся история этой любви, — как обеднилась бы моя жизнь и личность. Все было бы пустой идеологией интеллигента. И, верно, все скоро оборвалось бы.

… о чем писать? Все написано давно[3]

(Лерм.)

Судьба с «другом» открьша мне бесконечность тем, и все запылало личным интересом.

* * *

Как самые счастливые минуты мне припоминаются те, когда я видел (слушал) людей счастливыми. Стаха и Алекс. Пет. П-ва, рассказ «друга» о первой любви[4] ее и замужестве (кульминационный пункт моей жизни). Из этого я заключаю, что я был рожден созерцателем, а не действователем.

Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить.

* * *

Что же я скажу (на т. е.) Богу о том, что Он послал меня Увидеть?

Скажу ли, что мир, им сотворенный, прекрасен?

Нет.

Что же я скажу?

Б. увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но Он ничего не услышит от меня.

* * *

Я пролетал около тем, но не летел на темы. Самый полет — вот моя жизнь. Темы — «как во сне». Одна, другая… много… и все забыл. Забуду к могиле. На том свете буду без тем. Бог меня спросит:

— Что же ты сделал?

— Ничего.

* * *

Нужно хорошо «вязать чулок своей жизни» и — не помышлять об остальном. Остальное — в «Судьбе»: и все равно там мы ничего не сделаем, а свое («чулок») испортим (через отвлечение внимания).

* * *

Эгоизм — не худ; это — кристалл (твердость, неразрушимость) около «я». И собственно, если бы все «я» были в кристалле, то не было бы хаоса, и, след., «государство» (Левиафан) было бы почти не нужно. Здесь есть 1/1000 правоты в «анархизме»: не нужно общего, KOIVOV: и тогда индивидуальное (главная красота человека и истории) вырастет. Нужно бы вглядеться, чтб такое «доисторическое существование народов»: по Дрэперу[5] и таким же, это «троглодиты», так как «не имели всеобщего обязательного обучения» и их не объегоривали янки; но по Библии — это был «рай». Стоит же Библия Дрэпера.

(за корректурой).

* * *

Проснулся…

Какие-то звуки… И заботливо прохожу в темном еще утре по комнатам.

С востока — светает.

На клеенчатом диванчике, поджав под длинную ночную рубаху голые ножонки, — сидит Вася,[6] закинув голову в утро (окно на восток), с книгой в руках твердит сквозь сон:

И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла. Ад-ми-рал-тей-ска-я… Ад-ми-рал-тей-ска-я… Ад-ми-рал-тей-ска-я…

Не дается слово… такая «Америка»; да и как «игла» на улице? И он перевирает:

…светла

Адмиралтейская игла, Адмиралтейская звезда, Горит восточная звезда.

— Ты что, Вася?

Перевел на меня умные, всегда у него серьезные глаза. Плоха память, старается, трудно, — потому и серьезен:

— Повторяю урок.

— Так нужно учить:

Адмиралтейская игла.

Это шпиц такой. В несколько саженей длины, т. е. высоты.

— Шпиц? Что это?

— Э… крыша. Т. е. на крыше. Все равно. Только надо: игла. Учи, учи, маленькой.

И — повернулся. По дому — благополучно. В спину мне слышалось:

Ад-ми-рал-тей-ска-я звезда, Ад-ми-рал-тей-ска-я игла.

* * *

Не литература, а литературность ужасна: литературность души, литературность жизни. То, что всякое переживание переливается в играющее, живое слово, но этим все и кончается, — само переживание умерло, нет его. Температура (человека, тела) остыла от слова. Слово не возбуждает, о нет! оно расхолаживает и останавливает. Говорю об оригинальном и прекрасном слове, а не о слове «гак себе». От этого после «золотых эпох» в литературе наступает всегда глубокое разложение всей жизни, ее апатия, вялость, бездарность. Народ делается как сонный, жизнь делается как сонная. Это было и в Риме после Горация, и в Испании после Сервантеса. Но не примеры убедительны, а существенная связь вещей.

Вот почему литературы, в сущности, не нужно: тут прав К. Леонтьев. «Почему, перечисляя славу века, назовут все Гете и Шиллера, а не назовут Веллингтона и Шварценберга».[7]

В самом деле, «почему»? Почему «век Николая» был «веком Пушкина, Лермонтова и Гоголя», а не веком Ермолова, Воронцова и как их еще. Даже не знаем. Мы так избалованы книгами, нет — так завалены книгами, что даже не помним полководцев. Ехидно и дальновидно поэты назвали полководцев «Скалозубами» и «Бетрищевыми».[8] Но ведь это же односторонность и вранье. Нужна вовсе не «великая литература», а великая, прекрасная и полезная жизнь. А литература мож. быть и «кой-какая» — «на задворках».

Поэтому нет ли провиденциальности, что здесь «все проваливается»? что — не Грибоедов, а Л. Андреев, не Гоголь — а Бунин и Арцыбашев. Может быть. М.6., мы живем в великом окончании литературы.

* * *

Листья в движении, но никакого шума. Все обрызгано дождем сквозь солнце. И мамочка сказала:

— Посмотри.

Я глядел и думал тб же. Она же думала и сказала:

— Что может быть чище природы…

Она не говорила, но это была ее мысль, которую я продолжал:

вернуться

1

В Петербурге по адресу: Коломенская, д. 33, кв. 21, семья Розанова жила с июня 1912 г. по август 1916 г.

вернуться

2

Имеется в виду Александра Адрияновна Руднева (урожд. Жданова, ок. 1826–1911), мать жены писателя, с которой, как и с будущей женой Варварой Дмитриевной, Розанов познакомился во время службы в Ельце

вернуться

3

розановская вариация на тему стихотворения М. Ю. Лермонтова "И скучно и грустно" (1840).

вернуться

4

Жена Розанова Варвара Дмитриевна Руднева (1864–1923), которую он называет в этой книге «другом», была в первом браке замужем за Михаилом Павловичем Бутягиным (ум. 1885).

вернуться

5

Имя американского историка Дрэпера Джона Уильяма (1811–1882) стало известно в России благодаря переводу его "Истории умственного развития Европы" (1862, 4 русских издания).

вернуться

6

Вася — сын писателя (1899–1918).

вернуться

7

— Эта мысль развита в критическом

880

этюде К. Н. Леонтьева "Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л. Н. Толстого" (1890).

вернуться

8

Бетрищев — генерал во втором томе "Мертвых душ" Н. В. Гоголя.