— Мадам. — Усатый вдруг повернулся к ней, и его туго накрахмаленный воротничок, казалось, скрипнул от напряжения. — Нас предупреждали, мадам, что разговоры в приёмной мешают врачам.
Дама побагровела от обиды и величественно замолкла.
В помещении сгустилась напряжённая тишина.
Лёгкий скрип двери заставил Исменя вздрогнуть.
Но это была всего лишь Нюньсик. Не было заметно, чтобы операция причинила ей какое-нибудь беспокойство. С радостным писком она пулей пересекла комнату и сразу же попала в пышные объятия матери, которая внезапно превратилась в обыкновенную клушку, суетливо хлопочущую над потерянным и вновь найденным цыплёнком.
— А я была умница, а ты дай мне новую куклу! И мороженое!…
— Следующий! — донеслось из-за приоткрытой двери.
Усатый встал, как на шарнирах, неловко прижал к себе мальчика, отстранился.
— Ну, иди…
И пока тот шёл, вяло перебирая ногами, усатый все смотрел ему в спину. За мальчиком закрылась дверь. Усатый обернулся, его глаза на мгновение встретились с глазами Исменя, и Исмень чуть не вскрикнул — такая в них была волчья, глухая тоска.
Усатый молниеносно потушил взгляд, закашлялся и сел, ни на кого не глядя.
Так он знал! Пол закачался под Исменем. Усатый, бесспорно, знал. Может быть, и дама знала?! Все они все знают? Шли, зная, что ждёт их детей, что ждёт их самих, и все-таки шли! Убеждённые, что так надо. Убеждённые, что ничего не изменишь. Скованные страхом, пылающие верой, шли! Неся маски на лицах, шли!
— Кхе… — сказал усатый.
Исмень с надеждой вскинул голову. Дама ушла, они одни, одни…
Однако ничего не случилось. Усатый сидел, строго выпрямившись, как памятник самому себе. Если что и было теперь на его лице, так это долг и смирение.
Исмень опустил голову. Нелепой была надежда, что здесь, где по углам наверняка запрятаны микрофоны, будут произнесены какие-то слова. Да и к чему они сейчас?
Он встал. Воздух давил на грудную клетку, как могильная плита. Пластик глушил стук шагов, и Исменю казалось, что это удаляются звуки внешнего мира, а он остаётся один, один среди молчания и света.
— Папа, сядь ко мне…
Исмень медленно обернулся. У него возникло странное ощущение, что он видит сына откуда-то издали и видит в последний раз. Он сел в испуге, провёл ладонью по мягким, тёплым, пахнущим чем-то родным и уютным волосам сына, тот, ласкаясь, потёрся щекой о его плечо, и острая, как клинок, ненависть ударила Исменя в сердце. Сволочи, сволочи, какие же сволочи! Растоптать себе подобных, сделать из жизни кошмар — и все это ради сохранения своей власти, своих денег, своей прибыли, своей “сладкой жизни”, — только ради этого. Они и взрослых бы оперировали, да вот затруднение, наука ещё не дошла… Несущая чёрный крест алчность! Мало им было паучьей свастики!
Горькую и мстительную радость Исменю доставила мысль о том, что это преступление в конечном счёте погубит преступников же. Стадо не способно к возмущению — естественно. Зато оно не способно и к творчеству, ибо только личность создаёт новое. Очень скоро их страну обгонят и в науке, и в экономике, и в культуре, а уж о морали и говорить нечего. И тогда — крах! — их раздавят, как пустой орех. И те, кто в своём безграничном тупоумии затеял все это, погибнут тоже. “Я тоже погибну, — подумал Исмень. — Может быть, ещё раньше. Ну и пусть”.
Но прежде он выполнит свой долг перед сыном.
— Следующий!
Исмень сжал руку сына. Он заранее предупредил его, что тот должен разреветься, едва последует вызов в операционную. И теперь он напоминал ему.
Но сын лишь оцепенело смотрел на отца.
— Следующий! — нетерпеливо напомнил голос.
— Мэт… — прошептал Исмень.
И то ли сына напугало выражение отцовского лица, то ли просто миновал неожиданный шок, но только его рот судорожно дёрнулся, и он заревел — безудержно, отчаянно, во всю силу своих лёгких.
Выскочивший врач отчаянно замахал руками на неловко хлопочущего Исменя:
— Тише, да тише же! Уймите его, наконец!
— Господин доктор, мне кажется, будет целесообразным, если во время процедуры он сможет видеть меня. Я полагаю, что этот плач…
— Ох уж мне эти родители-воспитатели! — в сердцах буркнул врач, свысока разглядывая ревущего мальчишку. — Пожалуйста, присутствуйте, если это успокоит его. Мы не можем обрабатывать истериков…
— Мэт, Мэт, — зашептал Исмень, опускаясь перед сыном на корточки. — Да успокойся же… Дядя разрешил, папа будет с тобой рядом, ну пойдём, пойдём…
На это Исмень и рассчитывал. Ему нужно было находиться возле сына, когда того начнут оперировать, и он знал, что в подобных случаях это не возбранялось.
Подводя к дверям все ещё плачущего сына, Исмень быстро прикрепил к его затылку крохотный магнит. Теперь все зависело от усиков-держалок. И от внимательности врачей, конечно.
Обнимая сына, Исмень переступил порог.
Кабинет более всего напоминал собой лабораторию, и, как во всякой лаборатории, вид громоздящихся друг на друга измерительных приборов, разлапистых установок, оплетённых кабелями и шлангами, производил впечатление чего-то временного, хаотичного, поспешного. Слева, ярко освещённое рефлекторами, стояло кресло, похожее на зубоврачебное, справа, за шкафами контрольной аппаратуры, стоял обычный канцелярский столик, заваленный перфолентами и скупо освещённый переносной лампой.
— Сюда, — сказал человек, сидевший за столом. — Имя? Фамилия? Год рождения?
Человек привычно сыпал вопросами, его руки с бесстрастностью приборов кодировали ответы, лицо не выражало ничего, кроме делового равнодушия, и было сделано, казалось, из серого папье-маше. Поглаживая вздрагивающие плечи сына, Исмень отвечал с той же привычной механической быстротой. Что бы ни происходило с человеком — женился ли он, поступал на работу, заболевал, попадал под суд, — всему этому неизбежно предшествовала точно такая же процедура вопросов-ответов. И, лишь умирая, человек избегал этой механической операции заполнения анкет, этого социального рентгена, неизбежного для всех. Но тогда отвечать приходилось родственникам, друзьям, даже посторонним людям. Человек мог умереть и быть похороненным без устаревших церковных обрядов и доброго слова других людей, но без процедуры составления документов — никогда.