Женщина, по которой он просил меня судить о нем, сидела напротив за столиком в саду, во внутреннем дворике «Американской колонии», под очаровательными арочными окнами старинной гостиницы. Пока мы с Аароном трапезовали, утренний ливень отбушевал, сменился легкой моросью, а теперь, в третьем часу пополудни, небо разъяснилось, и камни во дворике переливались и сияли. Настоящий майский денек: теплый, с легким ветерком, убаюкивающе безмятежный — и это в январе 1988-го, в нескольких сотнях метров от места, где всего лишь вчера израильские солдаты применили слезоточивый газ против толпы арабских мальчишек, швырявших камни. Демьянюка судили за убийство почти миллиона евреев в Треблинке, повсюду на оккупированных территориях арабы восставали против еврейских властей, и, однако, с точки, где я сидел, окруженный густыми кустами, между лимонным деревом и апельсиновым деревом, мир выглядел соблазнительно как никогда. Обходительные официанты-арабы, щебечущие птички, отменное холодное пиво — и эта его женщина, навеявшая мне иллюзию, будто нет ничего долговечнее, чем то скоропортящееся тесто, из которого мы вылеплены.
Пока я читал его чудовищное письмо, она все время смотрела на меня такими глазами, словно принесла сюда рукописный оригинал Геттисбергской речи, полученный прямо из рук президента Линкольна. И только по одной причине я не сказал ей: «Такой бредовой писанины мне сроду не присылали», и не порвал письмо в клочья — мне ужасно не хотелось, чтобы она встала и ушла. А хотелось, например, послушать, как она разговаривает: это же шанс побольше выяснить — может, конечно, я услышу всего лишь новое вранье, но ведь если вранья накопится достаточно, из его толщи просочатся капли правды. А еще я хотел послушать, как она разговаривает, потому что тембр голоса у нее был заманчиво-неопределенный, его гармонии оставались для меня загадкой. С чем бы его сравнить?.. Ты словно достаешь что-то из морозильника, и оно размораживается с упоительной неспешностью: края влажные, размякшие, хочешь — обкусывай, в основном же — нечто обескураживающе закаменелое, с ледяной сердцевиной. Мне трудно было понять, такая ли уж она неотесанная, много ли мыслей бродит у нее в голове — или там пусто, и передо мной просто покорная маруха мелкого уголовника. Только потому, видимо, что меня пленяет возбуждающая цельность таких женских натур, мне почудилось, будто ее дерзкая чувственность овеяна легкой дымкой невинности, которая, возможно, позволит мне кое-чего добиться. Я сложил письмо втрое и засунул во внутренний карман — туда, куда мне следовало бы засунуть его паспорт.
— Невероятно, — сказала она. — Потрясающе. Вы даже читаете одинаково.
— Слева направо.
— Выражение лица, и эта ваша манера все впитывать, даже ваша одежда — просто необъяснимо.
— Но тогда все необъяснимо, разве нет? Включая наши одинаковые имена.
— И, — сказала она, широко заулыбавшись, — и сарказм тоже.
— Он пишет, что мне следует судить о нем по женщине, которая принесет его письмо, но, как бы я этого ни хотел, в моем положении мне трудно отказаться от желания судить о нем по кое-чему другому.