Выбрать главу

— Кто этот псих! Скажите мне, кто этот псих!

— Скажу! Впустите!

— Скажите всё! Правду!

— Скажу всё, что знаю!

— Вы одна?

— Совсем одна. Одна. Клянусь вам.

— Погодите.

Обожди. Дыши глубже. Думай. Но вместо этого я проделал то, чего решил не делать, пока не наступит момент для безопасной эвакуации. Отодвинул массивный комод от двери — так, чтобы приоткрыть ее совсем чуть-чуть, а затем отпер замок и разрешил протиснуться в комнату этой участнице заговора, этой женщине, которую он прислал меня соблазнить, принаряженной для тех развеселых баров, куда медсестры из онкологии ходили промывать душевные раны и очищаться от смерти и предсмертных мучений во времена, когда Беда Поссесски все еще была полнокровной, нераскаявшейся ненавистницей евреев. Огромные солнечные очки, скрывающие пол-лица, черное платье, самым выгодным образом подчеркивающее фигуру. Даже сбросив с себя платье, она не показалась бы еще аппетитнее. Гениальное дешевенькое платье. Густой слой помады, нечесаная светлая копна волос — ни дать ни взять метелки польской кукурузы, а тело достаточно обнажено, чтобы я предположил: мало того, что она пришла с неподобающими намерениями, мало того, что мой чудовищный характер не позволил мне обождать, дышать глубже и думать, — нет, я впустил ее сюда, позволил преодолеть мою баррикаду, потому что и сам замышляю кое-что неподобающее, замышляю уже довольно давно. Друзья мои, когда она, вертясь так и сяк, протиснулась в дверь, а затем повернула ключ в замке, чтобы запереться здесь вместе со мной — и от него? — я сообразил, что лучше бы остался сидеть на своей веранде в Ньюарке. Меня обуяла еще невиданная тоска не по Ванде-Беде — до такого я пока не докатился, — а по своей жизни до момента, когда в нее вторгся самозванец, имитатор и двойник, по жизни до самоосмеяния и самоидеализации (и идеализации осмеяния, и осмеяния идеализации, и идеализации идеализации, и осмеяния осмеяния), до перемежающихся приступов гиперобъективности и гиперсубъективности (и гиперобъективного взгляда на гиперсубъективность, и гиперсубъективного взгляда на гиперобъективность), по дням, когда то, что было снаружи, было снаружи, а то, что было внутри, было внутри, когда все имело четкие границы и все происходящее поддавалось объяснению. Я спустился по ступенькам с веранды на Лесли-стрит, вкусил плод с древа художественного вымысла, и все — как реальность, так и я — переменилось бесповоротно.

Я не хотел эту искусительницу, а хотел, чтобы мне было десять лет; пусть я всегда был решительным противником ностальгии, мне захотелось сделаться десятилетним мальчиком и вернуться в свой квартал, во времена, когда жизнь еще не была движением вслепую и вовне, а все еще походила на бейсбол, где снова попадаешь в «домик», вернуться во времена, когда чувственное земное начало, заложенное во всех женщинах, кроме моей мамы, еще не манило к нему приобщиться.

— Мистер Рот, он ждет отмашки от Меира Кахане. Они это сделают. Кто-то должен их остановить!

— Зачем вы это принесли? — сказал я, сердито сунув желтую звезду ей под нос.

— Я же вам сказала. Ему это дал Валенса. В Гданьске. Филип разрыдался. Теперь он носит ее под рубашкой.

— Правду! Правду! Почему в три часа ночи вы приперлись ко мне с этой звездой и с этой байкой? Как вы вообще смогли сюда попасть? Как вас пропустил портье внизу? Как вы пересекли Иерусалим в этот час, несмотря на все опасности да еще в этом долбаном костюме Иезавели? Город клокочет от ненависти, назревает страшное кровопролитие, ситуация и так кошмарная, а вы… вы только сами посмотрите, в каком виде он вас сюда прислал! Сами посмотрите, как он нарядил вас в этот прикид фам фаталь из бондианы! У этого типа сутенерские инстинкты! Не только чокнутые арабы… чокнутая компашка благочестивых евреев — и то могла бы забить вас камнями за это платье!

— Но они собираются похитить сына Демьянюка и возвращать его кусками, пока Демьянюк не признается! В эту самую минуту они пишут признание Демьянюка. Говорят Филипу: «Эй, писатель, пиши как следует!» Пальцы с ног по одному, пальцы с рук по одному, глаза по одному: пока отец не скажет правду, они будут пытать сына. Религиозные, в кипах, а говорят такое — вы бы их только слышали, а Филип сидит там и сочиняет признание! Кахане! Филип — противник Кахане, называет его дикарем, а теперь сидит там и дожидается звонка дикаря-фанатика, которого ненавидит больше всех на свете!