Выбрать главу

Вроде бы из вазочки этой полагалось пить шампанское. Сейчас, когда иногда приходят гости и полагается накрывать парадный стол, эта вазочка из зеленоватого стекла – баккара – служит солонкой.

Ларец

Если смотреть с расстояния двух-трех шагов, то это произведение искусства далеко не нашего времени. Черный, сверкающий сундучок, с кружевной инкрустацией по бокам и на крышке. Сколько же, наверное, сил, и терпения, и времени истратил безымянный мастер, чтобы вырезать все эти желобки, рассчитать рисунок, вставить в узкие бороздки разноцветные кусочки драгоценного дерева. Вблизи все это оказывается не совсем так, Высоцкий по этому поводу воскликнул бы: «Все не так, ребята». Но вещь эта, этот ларчик, – безусловно, музейный экспонат. И конечно, как только эта книжка, которую с перерывами пишу, постоянно про себя мучаясь, как все мне это сложить, как только книжка будет закончена, ларец этот отправится в музей.

Музей я обнаружил в 2013 году на набережной Волги, в небольшом каменном, еще купеческой постройки, доме в городе Углич. Рядышком адвокатская контора и частный музей тюремного быта. На горизонте через всю Волгу огромная плотина, шлюзы и гидроэлектростанция. Вот так, приехал на встречу с читателями и оказался в музее.

Здесь все интересно. Тюремная камера, естественно, приукрашенная, без отвратительного запаха, затхлости, сырости, но романтически мрачная.

А рядом в витринах – мелкие поделки людей, посаженных справедливо или несправедливо в социалистические узилища. Появление музея именно в Угличе вполне закономерно. С той же набережной видна изящно изогнутая и готовая для иллюстрации к книжке Горького о перевоспитании трудом врагов народа знаменитая плотина и электростанция. Начали строить, кажется, до войны и продолжали в войну. Здесь, в лагере, с видом на великую русскую реку Волгу, почти десять лет сидел мой отец. По берегам великой реки безымянные и, наверное, уже давно-давно распаханные под плодородные поля кладбища. На полях десятки лет медленно превращаются в пшеничные колосья или питательный клевер тела тысяч заключенных – они ведь мерли быстро, как мухи, – строителей, мастеров, ударников производства, умельцев, командиров, колхозников, инженеров, воров, учителей, артистов.

Как уж этот ларец попал к нам в дом, я не помню. Может быть, вместе с маслом и пищевой мукой мы привезли его из той давней запомнившейся поездки к отцу в лагерь на свидание. Размеры ларца таковы: 27х17,5х10, вполне музейные.

Вблизи, когда ты берешь ларец в руки, становится видно, какой замечательный, терпеливый и одаренный был неизвестный мастер и как скудны были его возможности, как невероятно он был ограничен в материале. Я невольно сравнивал этот самодельный ларец с другим, подаренным мною коллегой из Вьетнама. Роскошная, сверкающая подлинным лаком и подлинным перламутром штучка, на крышке и боках которой были этим самым перламутром выложены картины из крестьянского быта: крестьянки в шляпах, несущие на коромыслах какие-то плоды, мостики, журавли, беседки, ручьи и скалы. Эту шкатулку вместе с хранившимися в ней какими-то колечками, браслетиками и цветными камешками, оставшимися от моей жены, я передал ее двоюродной сестре, а та, кажется, своим внучкам. Об этом уже написал.

Ларец из лагеря, пока был новый, выглядел не менее занятной вещицей. Темные, как арестантская ночь, боковины и крышка. Крышка держалась на филигранных петельках, собранных из тонкой жести консервной банки. Петельки к боковой стенке были прибиты крошечными гвоздиками, возможно сделанными из гитарной струны. А вот крышка и стенки были покрыты невероятно тонким геометрическим узором. Но это не кусочки драгоценного дерева, врощенного в тончайшую дощечку, а приклеенные и покрашенные в разные цвета соломинки. Невероятная красота и уверенная рука талантливого мастера. И я невольно думаю: что с ним сталось, с этим мастером, вышел ли он живым на волю? Отца уже нет, сестра живет во Франции, ее сын – молодой француз, занятый компьютерами, мой брат Юрий умер, его сын, военный-полковник, уже на пенсии, племянники – современные молодые люди, далекие от рассматривания в лупу поделок из дерева. Былое сплющивается, огромное временное пространство превращается в тире между двумя датами. Когда развалится и отправится в мусор драгоценный ларец? Мне тоже недолго осталось. В музей, в музей, в музей…

Из дворянско-купеческого быта

На даче, в мансарде, которую я торжественно, соревнуясь с описанием загородных хором и имений современных богатеев, называю вторым этажом, стоит необычный предмет мебели, в целом, скорее всего, похожий на тумбу. Здесь надо бы чуть изощриться в описании, а может быть, даже приложить чертеж. На чертеже должен бы быть прочерчен каркас – четыре ножки и два ряда связок – в середине и наверху, – что-то вроде обрезанной поверху этажерки с тремя рядами полок. В натуре, так сказать, в предмете каркас этот был исполнен из тяжелого мореного дуба, и только нижняя полка сплошная, а вот две другие – верхняя «столешница» и средняя – из тяжелого, отливающего свинцовым блеском стекла. Причем все боковые стенки, тоже стеклянные, опускались на изящных медных цепочках и превращались из стенок в некое подобие балкончиков, расширяя среднюю полку.

Теперь представим себе гостиную в доме одной из ненавистниц Анны Карениной – сверкающий пол, старинная мебель и, утешая старшего Каренина, сухопарая и проворная, эта ненавистница молодости и красоты, подходит к уже описанной стеклянной штучке и, как фокусник Кио, опускает боковые дверцы. На верхней стеклянной полке, на мягкой подставке стоит горячий чайник, ранее внесенный горничной, а сухопарая утешительница, проворно сверкая кольцами, расставляет на «балкончиках» чашки для чая. Или для кофе? Чем утешительница собиралась поить своего конфидента? В общем, как я полагаю, это вещичка из другого мира, непохожего на тот, из которого молодые тетя Валя и дядя Федя, более возвышенного и обеспеченного. «Чайный столик» – это их имущество, которое мне перешло в наследство. Они предполагали жить в другое время и в другой повседневности, но вот свершилась революция, и мечты замерли.

Чайный сервиз с ландышами

Я затрудняюсь сейчас вспомнить, как я впервые из Померанцевого переулка попал в совершенно другой мир, на улицу Горького. Он показался мне волшебным и сказочным. Я даже и не предполагал, что такие предметы и вещи, которые я увидел, могли находиться в частном обиходе. Побывал ли я до этого в Калужском музее с его уголком дворянского быта? В музее были выставлены старинные фарфоровые чашки, стеклянные кубки и выцветшие роброны, я уже не говорю о почти парящей в воздухе мебели. Духу «неведомой эпохи» я набрался из иллюстраций к книжкам. Впервые, за руку с мамой перешагнув порог комнаты и оказавшись в другом, как мне казалось, волшебном мире, я тогда не мог подумать, что соприкоснусь с этими вещами очень близко.

Как ошарашенный, разглядывал я эту похожую на зал огромную комнату. Разве мог я предположить тогда, что буду учить уроки за письменным столом, который стоял ближе к свету, почти возле балкона. Я даже писал свою дипломную работу в университете за этим столом. Но это много позже, а сейчас, хотя пора уже переходить к драгоценному кузнецовскому фарфору, мне еще раз необходимо, чтобы навеки сохранить в памяти, описать эту волшебную комнату. Возможно, мне придется описывать ее не один раз. Впрочем, частично комната и ситуация, кажется, уже «засвечена» в моей повести «Мемуары сорокалетнего», но ведь это было тридцать шесть лет назад. Как сильно изменилось за это время мое зрение!

Похожая на зал комната была когда-то лишь номером в роскошной гостинице в центре. Возможно, даже апартаментами, потому что справа, если стать лицом к балкону и окну, была дверь в соседний номер, тоже превращенный в «жилплощадь» и уже в советское время названный квартирой. Стены были такой невероятной толщины, что в простенке между дверями у тети Вали был устроен своеобразный стенной шкаф. Здесь стояла посуда – обеденный сервиз на полторы дюжины персон и многое другое. Здесь же хранились огромные блюда, супницы, салатницы и несколько дюжин бокалов для вина, фужеров и рюмок. Об этом еще предстоит рассказ, но это утверждает меня в мысли, что в молодости, когда все добро собиралось, тетя Валя и дядя Федя предполагали иметь другой дом и располагать иной жизнью. Случайно осталась фотография дяди Феди – в жизни он был Федором Кузьмичом – в погонах царской армии. Собственно, он выбился из другого слоя. Я твердо знаю, что закончил Федор Кузьмич реальное училище. Это что-то вроде советского техникума. Тетя же Валя – Валентина Михеевна, – несмотря на крестьянско-мещанское происхождение, – мы помним, что ее брат паровозный машинист, – училась и даже закончила гимназию. Это к вопросу о том, что мы нынче называем социальным лифтом. Но эти соображения вызывают у меня, как у беллетриста, в сознании интересные картины: умело сконструированную биографию, почти как у Ломоносова, который тоже кое за кого, поступая в Москве в славяно-греко-латинскую академию, себя выдавал. Я могу предположить даже погоны офицера белой армии, закопанные где-нибудь в украинском саду под вишней. Кажется, где-то в 30-е годы дядя Федя и тетя Валя – Федор Кузьмич и Валентина Михеевна – переехали в Москву. У них был единственный ребенок – дочь Валентина. Она довольно рано ушла из жизни, но и о ней будет сказано, и здесь опять такой клубок историй…