Павел Дмитриевич пытается внушить Орлову то же, что внушал тому Давыдов: «Я полагаю, что гражданин, любящий истинно отечество свое и желающий прямо быть полезным, должен устремиться по мере круга действия своего к пользе дела, ему вверенного. Пусть каждый так поступает — и более будет счастливых… от министра до будочника, от фельдмаршала до капрала, каждый чин, каждое звание — влиянием своим полезен быть может»[172]. Орлов хочет сделать счастливыми всех сразу, а это невозможно. Поэтому Киселев предлагает ему обратиться к той сфере, где он может быть «истинно полезен отечеству», улучшать положение солдат, порядок дел в армии в той степени, в какой это от него зависит.
Таков был спор, один из множества подобных споров, происходивших в то время в России, и данная его версия не слишком отличалась от тех немногих, которые нам известны.
Трудность положения Киселева заключалась в том, что в итоге он оказался посвящен не только властями, но и теми, кто собирался против них. Вопрос в том, насколько далеко заходили предложения последних. То, что Орлов предлагал — вне сомнения. Но Орлов был близким другом и с ним можно было быть откровенным во всем. А вот подчиненные «молодые якобинцы»? Якушкин уверен, что Киселев все знал о Тайном обществе, но смотрел на это сквозь пальцы. Так ли?
В историографии приводится цепь противоречивых, как кажется исследователям, поступков Киселева, вытекающих якобы из «неразрешимой двойственности его социально-политической позиции» (Н. М. Дружинин). Он покровительствует Пестелю и иже с ним, а в то же время следит за неблагонадежными в армии (т. е. и за ними тоже? Тогда не благодетель, не покровитель, а провокатор!); дружит с Орловым, но энергично расследует «Камчатскую историю» (о ней ниже), добиваясь отставки Орлова; обнимает Басаргина, которого через несколько часов арестуют и отправят в Петербург, и уверяет его в своей неизменной любви и т. д.
Неужто объятия Иуды? Конечно, нет.
Киселеву вообще гораздо раньше многих современников пришлось начать репетицию страшных дней конца 1825 — начала 1826 гг., когда 14 декабря, пропахавшее по живому, по живой ткани, разрывало узы кровные, дружеские семейные, и каждый, точнее, очень многие решали для себя на практике вопрос о том, есть ли противоречие между «дружбой» и «службой». А тогда, в 1819 г., была уникальная, никогда более не повторившаяся в истории русского освободительного движения ситуация: власть знает о заговоре, но не репрессирует, и не началось еще Размежевание. Все воспринимают друг друга еще только через призму боевой, бивачной, гарнизонной дружбы, и факт некоторых вольностей в разговоре отдельных знакомых еще не наделен той невеселой значимостью, которую он получит позже. Ведь это время, когда П. М. Волконский, один из первейших сановников империи и друг царя, пишет: «Весьма рад, что Миша мой Орлов женится; надеюсь, что после того остепенится, я его люблю и сожалею, что ветреностию своею и легкомыслием он много делает себе вреда, тогда как у него душа и сердце предобрые и благородные чувства, но язычок проклятый не может удержать, воображая, что все, что он говорит, есть свято и что все должны быть с ним одного мнения»[173].
Никогда уже потом не будет настолько массовых неформальных связей будущих жертв, палачей, пособников и зрителей.
«Миша мой Орлов — душа и сердце предобрые…»
«Утопия будет всегда мечтою доброго сердца…»
Всегда ли?
«Чего хотят сии злодеи?»
Каков век?
Н. М. КарамзинВ июне 1819 г. вспыхнуло восстание поселян в Чугуеве, подавленное с необычной даже по аракчеевским меркам жестокостью: 2000 арестованных, 275 человек, приговоренных к 12 тыс. ударов шпицрутенами (по другим данным — 204 человека), 25 умерших от побоев, несколько сот сосланных в Оренбургский корпус. Эта зверская по тому времени расправа вызвала возмущение, далеко выходившее за пределы декабристского круга. Закревский писал Киселеву: «О чугуевских веселостях мы давно знаем, ибо 4 полка из 1-й армии пошли туда на помощь. Змей также туда отправился… Признаться надо, что он единственный государственный злодей»[174].