И потому, когда кочевье выманит
все мое племя,—
я один пашу,
когда никто не смеет слова вымолвить,
мне рот завяжут —
я стихи пишу.
Эх, если бы сказали мне:
«Великий,
прости людей, уже пора — простить,
мир будет счастлив
от твоей улыбки!»
Тогда бы я старался не грустить.
Сказали бы смущенные мужчины:
«Моря полны водой, пока Урал
не высохнет.
Пока ты жив, мы — живы…»
Тогда бы я, клянусь,
не умирал.
К0ЧЕВНИК
Я отправился в дальний путь,
я запомнил такой закон:
если хочешь,— веселым будь,
только прежде стань стариком.
Хорошо под луной старику
и под солнцем ему хорошо —
похохочет в глаза врагу
и согнет он его в дугу,
и сотрет он его в порошок.
(В каждом дома ждет меня чай,
одеяло и теплый хлеб,
и объятие невзначай,
если муж глуховат и слеп.
Каждый рад мне руку пожать
и спросить о здоровье коня,
мне бы так людей уважать,
как они уважают меня).
Глазки бегают, словно ртуть,
надоело — с таким лицом:
если хочешь,— унылым будь,
только прежде стань подлецом.
И качается, долгий путь.
(И шатает меня закон:
— Если вспомнил кого-нибудь,
запечалился вдруг о ком,—
бей в свой правый висок
кулаком,
бей в свой белый висок
кулаком.
Бей великим ножом
в свою грудь.
Упади,
умереть не забудь).
ГАДАЛКА
Зайди в мой дом,
со мною подыши.
Открой себя, как открываешь двери,
сними одежды пыльные с души,
доверясь так, чтобы тебе доверить.
Если плясун, зачем стоять?
Спляши!
Пусть рухнет балка
над моей гадальней.
Если поэт —
прочти мне для души
дастан Саади о дороге дальней.
Ты возбуди во сне угасший дух,
зачем огонь моих огромных окон?!
Где жив один,
найдется жизнь для двух,
не обойди тот дом, где одиноко.
КУЧЕВЫЕ ОБЛАКА
Жаворонок:
«Мама, слышит только ястреб
песенку мою».
Есть у меня особые слова,
они сидят, нахохлившись, как совы,
в душа моей,
в крови моей бессонной,
и просится еще одна сова.
Я раздарил бы их,
но кто возьмет?
Всегда желанны соловьи горластые,
еще один бесшумный, темный год
летит в меня…
Теперь скажу о ласточке.
Ей провода под током — нипочем,
летит она над красным кирпичом,
над крышами Казанского вокзала,
спешит догнать, сказать,
что не сказала.
И унеслась, пронзая строй ладов,
и крылья, как раскинутые руки.
На проводах сидят ее подруги.
Как много над вокзалом проводов.
И будет мне дорога далека,
и каждый полустанок,
как — Казанский…
Развалины моих воздушных замков
напоминают эти облака.
СТАРИК С РУЖЬЕМ В УЩЕЛЬЕ
Из-под елей горелых доносится голос елика[20],
потерявшего мать,
этот свист опаленных древним пожаром
птиц.
Лес давно отчернел,
и уже зеленеет трава,
в мураве зачинается жизнь недовольных ежей,
у ручья — ежевики густые кусты
и малинник.
И еловые корни бегут по земле
и над ней —
никуда не уйти от земли.
Разве в небо бежать…
Ты лежишь на дубовом прикладе ружья
щекой,
и морщиниста, словно кора,
щека
старика,
суковата рука, обожженная жаром гор,
гладишь бороду, словно бороду бога,
этой рукой.
Где-то там на лопатке,
ужаленной слоем тепла,
щекочет кожу живой одинокий нерв,
нельзя почесаться спиной о пенек:
слышишь плач
одинокого малыша, потерявшего мать!
Шевельнулись усы, и на шепот
сползаются думы.
Стариковских болезней, как видно,
приходит пора.
И не вдруг понимаешь:
вся жизнь твоя, будто — вчера
проплыла череда облаков
над горами седыми.
И лежать бы, лежать…
пусть щекочет лопатку нерв.
Наблюдать —
солнце к небу, словно лепешка к тандыру,
прилипло,
и сквозь дрему послушать
ручья одинокие всхлипы.
Это солнце оставить в наследство
навечно своей спине.
Наследство?.. Ах, да…
Это след у ручья пред тобою.
Он вчера приходил,
но вернется ли вновь к водопою?
Протяжно, лениво пахнет сырая земля отручья.
Как пересохшее русло,
пусто дуло ружья,
блик солнца прощупал
корявую вену на левой руке,
старый сутулый палец
уснул на теплом курке.
Плачет все ближе
в малиннике маленький елик,
и зарастает травой
обгорелый ельник…