Выбрать главу

Но они продолжали молчать, когда эти плакатики вырвали у них из рук, когда избивали бородатого Файнберга, когда залилось кровью лицо Литвинова, а Богораз пихали в машину. Что это - акт самоубийства, самосожжение, отчаяние или логика судьбы, бесстрашно доведенная до конца, а в ней забылось наносное, суетливое...

Но, повторяю, это одна сторона, высший акт, никак не органичный процессу, никак и ничем не связанный с происходящим, не имеющий корней. Это все-таки акт отчаяния, не столько логика мысли, сколько логика игры, честно и мужественно прослеженной до конца. Дело не в неразумности и нерасчетливости такого финала, хотя думать и считать в таких ситуациях все-таки следует хотя бы на несколько ходов вперед, а в том, что он (этот акт) не вырастал из атмосферы времени, и хотя рожден сердцем - искусствен.

Но они были прекрасны до конца. И на своем процессе, и в своих речах, нигде не дав сбою. Разве может их вина быть в том, что они остались не услышанными: имеющий уши - услышит!

Но это одна сторона, потому что я продолжаю не понимать вещей, которые понимать должен, а даже отдаленно напоминающее нечто, закончившееся тем, что мы сегодня, имеем, попытка анализа природы явления, вызывающая аналогии и ассоциации слишком близкие и тяжкие, вселяет тревогу. Верховенский не просто мошенник, он не был пьян в цитированном разговоре со Ставрогиным, а мрачная фантазия Шигалева, как выяснилось, совсем не бред сумасшедшего.

Я слышал минувшим летом интервью, вывезенное шустрым американцем из Москвы - с Якиром, Амальриком, Буковским и Гинзбургом (последним - из лагеря). Интервью транслиро-валось в Америке по телевидению, потом его передали по телевидению в Лондоне, перепечатали и прокомментировали лондонские газеты, дважды, трижды передавало по-русски радио из Лондона и из Америки.

Те, кого интервьюировали, говорили по-разному, выказывая различный темперамент и непохожие судьбы. Это не могло не волновать. Это слишком близко и болит. Можно догадаться, чего стоит такое интервью Буковскому, только что вернувшемуся из лагеря, что оно значит для Гинзбурга, там находящегося. Говорил Гинзбург прекрасно - мужественно и благородно.

"Нас арестуют, нас вот-вот арестуют..." - говорил Якир. Амальрика арестовали через десять дней после того, как американские телезрители его увидели. Гинзбургу спустя недолгий срок изменили режим и перевели в тюрьму во Владимир.

Я не судья никому и не мне принадлежит последнее слово, а сам я человек живой и, как можно было увидеть, меняющийся. Я по-прежнему подчеркиваю, что стремился по возможности точно передать собственные мысли и ощущения. О собственных ощущениях в связи со всем пережитым я и пишу.

Тут же на горе паслось большое стадо свиней; и бесы просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, выйдя из человека, вошли в свиней, и бросилось стадо с крутизны в озеро, и потонуло. Пастухи, видя происшедшее, побежали и рассказали в городе и в селениях. И вышли видеть происшедшее и, придя к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме; и ужаснулись. Видевшие же рассказали им, как исцелился бесновавшийся (Лк. 8, 32-36).

Сентябрь 1970.

КНИГА ТРЕТЬЯ

ЭПИЛОГ

Он даже и не знал того, что

новая жизнь не даром же ему

достается, что ее надо еще дорого

купить, заплатить за нее великим,

будущим подвигом...

Достоевский. "Преступление и наказание".

1

Мы стояли под брюхом аэроплана - гигантского железного ящика. К открытому черному провалу поднимались и исчезали в нем один за другим люди, у подножья лестницы девица с блудливой улыбкой на нарисованном лице проверяла билеты, рядом с ней хмырь с тяжелым задним карманом шарил глазами - эпоха воздушного пиратства!

А поле - аэродром - густо усажено этими ящиками на колесах: рычащими, машущими крыльями, переползающими с места на место. И казалось, не только здесь, на земле, но и в небе тесно, и почему-то не хватало дыхания.

Мне не хватало его всю дорогу до аэродрома, хотя мы так хорошо устроились на заднем сидении, лихой шофер быстро вырвался из города на шоссе, зелень была свежей, еще незапыленной, а в машине стояла колеблющаяся от прохладного ветерка тяжкая похмельная муть последних долгих и долгих дней, месяцев, лет, и я задыхался, курил, чтоб задохнуться совсем, знал, что вот сейчас, еще за одним, другим - тридцатым верстовым столбом расстанусь с тем, с чем расстаться не в состоянии.

Господи, как я любил эту женщину!

Она была бледна, утомлена, она тоже задыхалась от тягости, медленно колышащейся в машине, и разговор шел необязательный - столько было сказано такого, что говорить не следовало.

А я уже давно знал - не все ли равно, полвека или оставшиеся пятнадцать минут, - нужно сосредоточиться и полно прожить их, зажав в себе гремящее, готовое вырваться через подмышки сердце.

Машина рвалась по шоссе, мы говорили ни о чем, все равно слыша друг друга - и жизнь продолжалась. Я видел, как тягость толчками стелется вместе с дымом, выплывает в приспущен-ное стекло навстречу ветру, клубится за нами; не мог сформулировать, но чувствовал: вызревает новое, такое знакомое, щемящее близостью состояние.

А в ней была отрешенность, она уже ушла, уехала, улетела, и важно было дать ей возможность сохранить с такой мукой вырванную легкость.

Но я понимал, меня не хватит, всегда столь просто подчинявшиеся чувства жили самостоятельно, у них была своя логика - неуправляемая и неконтролируемая.

Мы сидели на скамеечке, курили, нещадно палило весеннее солнце, перед нами бессмыс-ленно передвигались грохочущие железные ящики; наконец, разнесшийся над полем хриплый голос поднял нас и провел в маленькой толпе пассажиров к нашему аэроплану.

Она махнула мне билетом из иллюминатора, лица ее я не видел, постоял, дождался, когда тягач сдвинул и потащил аэроплан по полю, и пошел не оглядываясь.

И уже забравшись в машину, сидя рядом с потешавшим меня глупейшими анекдотами водителем левого пикапчика, глядя на убегавшую назад только что прожитую дорогу, подумал: я-то никуда не ушел и не уйду, я возвращаюсь, а то, что пытался остановить, вспоминая детство, и есть для меня земля обетованная, самое важное во мне, мое существо - от него не уйдешь, оставаясь собой, да и не нужно, нельзя уходить!

Я возвращался к себе медленно, трудно, боль уходила, отпуская, я даже свободно двинул руками, хотя перед тем боялся шевельнуться и тащил чемодан, слыша как он висит, привязан-ный за сердце. Я возвращался к себе, путь предстоял долгий, по-своему тяжкий, но впереди был свет, знакомая дорога, я не заблужусь, не сойду с колеи, какая б ни была ночь или метель - ноги сами дотащат меня в свою конюшню.

Была несомненная неправда во всем предшествующем повествовании, выстраивании и конструировании героя, его судьбы, эволюции и во всем прочем. При всей точности изображе-ния. То есть именно такой была задача, но на самом деле, если говорить обо мне и пытаться понять человека, прожившего эту жизнь, то, конечно, не мои взаимоотношения с "Новым миром" и "Знаменем", не ошеломление Синявским или вышедшими на Красную площадь определили мое существование. Здесь и было выравнивание, романтизация судьбы, смещение, а в конечном счете - неправда, объяснимая собственным непониманием, жизнью внешней.

Хотя где-то я и там проговаривался об этом главном в себе. Проговаривался, уходил, считал несущественным - стыдясь или стесняясь этого в себе.

Удивительным это показалось мне, да таким, что я и теперь не решаюсь сказать прямо - написать на бумаге о главном, что определило мое существование, собственно, всю мою жизнь, от чего я уходил, пытаясь задавить в себе, и стыдился его проявлений - выравнивал, вытравлял в себе то, ради чего и родился на свет Божий. Но если вдуматься и быть честным с собой до конца, то и получится, что вся моя жизнь была борьбой с самим собой: режим, общество, судьба, случайности, женщины... Они тащили куда-то в сторону, чего-то хотели от меня, ломали и приспосабливали. Да и надо ли было так со мной возиться? Я мечтал отдаться всему, что меня окружало, плыть по этой волне, но что-то не получалось, не выходило, хотя порой казалось, есть успехи, я вписываюсь в важный и дорогой мне круг, я уже свой в нем, не хуже других, в чем-то лучше... Только некие знаки, видные одному мне, меня окорачивали: тоска бывала в самые прекрасные мгновения, легкости не хватало, той, что вспоминается счастьем, полноты душевного раскрытия. И думалось, этого уже не может быть, ушло вместе с юностью, жалеть стыдно, следует задавливать в себе и саму жалость об этом. То есть вся моя жизнь, так подробно записанная в первых двух книгах, была дорогой от себя, проявлением чисто внешним, стремлением вырваться и от себя убежать. Жизнь истинная еле теплилась, спасала в ситуациях самых крайних, а тогда бывало не до того, чтоб понимать, откуда пришло спасение. Путь, который открылся сейчас, должен стать обратной дорогой. Если мне удастся пройти им, а здесь, в этой тетради, свое возвращение зафиксировать - я выполню свою задачу.