Выбрать главу

Она выплеснула чай мне в лицо.

Вдруг стало свежо. Сон прошел. Рефлексы обострились.

Я почувствовал себя, как в армии: вечно готовый к атаке, с предельно обостренными ощущениями, и никакой вялости.

Я ударил ее. Так же слабо, как когда-то ударил пионера в лагере. Или мне так показалось? Она спокойно ждала, что я буду делать дальше. Сколько раз она ждала, что же дальше, находясь вдвоем с мужчиной?

Я ударил ее еще. Но вдруг мне стало стыдно. Было противно ощущать мягкость ее кожи при ударе. Омерзительное ощущение…

Мы бились в экстазе на паласе, обдирая кожу: я на коленях, она — на спине и локтях. Ей хотелось причинять мне боль, вонзаясь в спину, раздирая кожу ногтями, делая это со звериной жестокостью. Эндорфины подавляют боль. Организм балансирует между удовольствием и знанием, которое получает благодаря боли. Она больше не будет моей, почему бы не взять от нее напоследок все?

Люди обречены на непонимание. На сто лет одиночества. Но они и не хотят понимать. Человеку хочется борьбы, чувства превосходства. Никакого равенства, иначе потеряется собственная самость. Ей хотелось понимания, одобрения, но кто мог одобрить ее? Я? Я мог простить, но одобрить? Для этого нужно быть Богом. А человек становится им, только достигнув слияния эмоций и интеллекта. Правда, когда это произойдет, человек утратит собственную самость и все, что волновало его прежде, уйдет. Настя хотела невозможного, поэтому и лгала. У нее не было другого выбора. Раньше я думал, что ею руководит принцип удовольствия. Адаптация к соцзапретам осуществляется у человека при помощи лжи — теория Фрейда. Сублимации у Насти нет, т. к. нет социализации, то есть она не знает, как сублимировать энергию. Эрзац ее социализации — это умение быть самкой, которой мужчины довольны (и женщины, возможно). Ее социальное начало является началом биологическим. У нее один выход — деторождение. Не исключено, что и это не выход, тогда она обречена на вечную ложь. Детская форма адаптации закрепилась, потому что родители не придавали значения лжи как способу приспособления, поэтому я никогда не мог понять ее мать. Она казалась великолепной женщиной, но как она умудрилась быть такой плохой матерью? Хотя, положа руку на сердце, много ли можно найти хороших матерей? Тех выродков, которых сейчас столько, которых так ненавидишь, тоже воспитывали матери, и они, вероятно, тоже хорошие женщины.

Я постоянно вынуждал Настю искать новые формы приспособления. Для ее психики — это большая нагрузка. Социум для нее — враг, лишающий ее свободы и удовольствия. Ложь — универсальный способ приспособления. Так думалось вначале, и поэтому я видел в психоанализе панацею для бедной и любимой Насти. Я верил, что еще чуть-чуть, и она изменится. Но одна мысль постоянно глодала меня: что, если изменившаяся Настя будет мне не нужна? Ведь в основе наших отношений лежал эксперимент. Воспитательный. Этический. Интеллектуальный.

Уже прошел тот день, когда я второй раз не пошел смотреть снег. Он лежал пушистым сверкающим ковром, делая мысли яснее, воздух тверже, а поступки решительнее.

На встречу я купил розу, белую, как снег. Я нес ее в руке, чувствуя, как порывы ледяного ветра убивают ее, думая о том, что всегда нелепо дарить цветы в начале вечера, потому что приходится носить их повсюду.

Мы вошли во двор девятиэтажек, когда нас обуяла похоть. Мне хотелось овладеть ею здесь же. Она, желая столь же сильно, предложила пойти в подъезд к Ольге, которая работала вместе с ней в "Жени". Когда я развернул Настю спиной, чтобы хоть как-то утолить страсть, дверь распахнулась на первом этаже и полоса света ударила по нашим полураздетым телам. Женский голос спросил, кто здесь, но мы притаились, пытаясь спрятаться от света, сдерживая смех.

— Настя, это ты? — Ольга отличалась удивительной проницательностью.

Мы вышли на улицу, трясясь одновременно от холода, возбуждения и смеха.

Когда тела соединились, возбуждение исчезло, открыв черед ассоциативным рядам. Я перестал любить ее, перестал желать, я начал думать.

Было холодно, и я думал о том, что уже поздно, что мы не расстанемся, что я уже не пьян, что нас, наверняка, видела Ольга, что придется идти через весь город, что я не высплюсь, что поведение Насти странно, что роза, наверное, завяла, что я, наверное, знал: все произойдет именно так…

Мы лежали на огромном бревне. Насте было неудобно. Я все время мечтал о такой женской одежде, которую не надо было бы снимать. Взять бы Настю в такой одежде, поднять юбку, и в тепле наслаждаться ее телом. Когда все было кончено, стало неловко: мы, дрожащие от холода, хотели бы полежать здесь, согревая друг друга, но в таком виде и в таком месте это было нелепо.

Но и среди глубины падения сознание того, что я не ушел на самое дно именно из-за нее, из-за причины гибели, не покидало меня. Это был парадокс. И эти розы, обреченные на смерть, были выражением парадокса. Они были прекрасны, как сама жизнь, но они уже были мертвы, как сама смерть.

Мне нужен только повод, чтобы уйти побыстрее. Но куда? Мне некуда идти. Кроме нее, у меня никого не осталось. Это пат. Королю некуда идти. Мне остается только мучить ее в отместку за сомнения, которые снова одолевают разум.

— Смотри, какие у меня зве-звездочки на пальчиках, — сказала Настя детским умильным голосом, который должен был напоминать мне Мамонтенка из мультфильма.

Я разглядываю ее ногти, напоминающие чудовищные когти китайских императоров. Они бордового цвета с цветными наклейками на мизинцах. Выглядит это, может быть, и красиво, но к подобной эстетике следует еще привыкнуть.

Сегодня она выглядела молодо. И эта молодость в сочетании с укоренившимся развратом мучила меня. Я жалел ее, мне хотелось что-нибудь сделать, но я ничего не мог.

— Очень прелестно. Позволь только задать лишь один вопрос, Настя. Как такими руками ты будешь делать массаж? Мне кажется, тебе не только работать будет не сподручно, но и ложку-то держать!

В этот момент открылась дверь и вошла хозяйка салона с мужем. В очередной раз он бросил на Настю любопытно-похотливый взгляд. Потом с таким же любопытством посмотрел на меня.

А я в очередной раз поймал себя на мысли, что не могу ревновать, потому что у меня завышена самооценка. Он был моим ровесником, но выглядел сорокалетним, изрядно располневшим, одутловатым, неотесанным, похотливым. Натуральный фавн. Я не мог ревновать.

И еще. Я был человеком Нового времени.

Они решили финансовые дела, мы распрощались, и Женя пригласили нас отпраздновать Новый год. Я вежливо отказался за обоих, подумав о том, как бы изменился ход времени, если бы я согласился. А также о том, является ли их предложение данью вежливости.

— Видел, как он смотрел на меня?

То ли ей хотелось, чтобы я ревновал, то ли она сознавала, что выглядит, как богиня, по-сравнению с этой бизнес-леди. Может быть, для нее ревность была свидетельством любви? Или она проверяла меня?

— Можешь догнать их и отправляться праздновать. Я еду домой.

— Ты чего?

— Ты ничего не хочешь видеть. Ни усилий, затрачиваемых мною, ни моей любви. Ты думаешь только о ногтях. Я понимаю, что "можно быть дельным человеком и думать о красе ногтей", но не обольщайся, Настя, ты — не красавица. И потом, с кем ты себя сравниваешь, с этой Женей? Может быть, и меня хочешь сравнить с этим фавном? Опомнись, Милка. Я ухожу.