Выбрать главу

Сны составляли все-таки лучшее время его жизни, и, когда на него находила полоса таких снов, он веселел, едва мог дождаться ночи и спал запоем, к удивлению Федосьи и к восхищению Фомы».

Только в снах находил Никишка утешение: надежды на Киев и Ялту улетучились, как туман, когда Мотя рассказала, что одну чахоточную возили в Ялту, а она там умерла. «Теперь уже ничего не оставалось у Никишки, никаких надежд», кроме тревожного и грустного раздумья: «Почему я умру, а они должны жить?» Это спрашивает Никишка. По-иному, глубже ставит вопрос автор: «Отчего же одному дано много, а другому ничего?»

Хотя рассказ «Счастье» пронизан нестерпимой тоской по счастью, автор так и не дал прямого ответа на свой вопрос; напротив, он усложнил его неожиданной развязкой рассказа: здоровые и, в сравнении с Никишкой, счастливые люди гибнут в результате нелепой случайности, а больной, несчастный Никишка остается жить. «И вдруг ему стало ясно: он остался в живых, чтобы жить». Ответ не из ясных. Несмотря на то, что уже однажды писатель сказал: «Врет судьба!», проблема слепого рока не оставила его. Для него многое было не до конца понятным, он искал ответ на волнующее, на главное — что такое человеческое счастье.

В следующем рассказе «Верю!», написанном тоже в Павловском посаде, голос автора звучит твердо, без всяких сомнений и колебаний: он верит в человеческое счастье, которое обязательно придет, в счастье будущих поколений. Герой рассказа говорит о своем маленьком сыне:

«Я смотрю на него и вижу, что он анализирует и творит; я смотрю на него и верю, что, когда я умру, он будет жить — не так жить, как прожил я, тускло и слепо, не так жить, как живут около меня тысячи людей, а так, как будут жить будущие люди.

Я смотрю на него и верю: мы были животными, он будет человеком, мы были каторжниками, прикованными к тачкам, — он будет свободен.

Жизни нелепых случайностей и ненужных смертей должен быть конец — я верю… Верю! Верк?!»

Ведь это звучит, как непосредственное продолжение и концовка рассказа «Счастье», как эпилог всех его предыдущих рассказов. «Верю!» — иллюстрация того, о чем выше уже говорилось: писатель верит в светлое будущее народа, но пока не знает, как придет это будущее.

Вернемся к рассказу «Счастье». В нем Ценский — зрелый художник, мастер портрета, пейзажа. Уверенно и пластично лепит он портреты: «Фома, старый лесник и рыбак, был веселый после улова… Рыжий до зеленоватости картуз его съехал на лоб, и надорванный козырек покачивался от каждого взмаха над глазами; от этих покачиваний на глаза Фомы часто падала тень, и они то темнели, то поблескивали. На густой рыжей бороде его ярко светились пятна — отблески догоравшей зари. Круто очерченные плечи вырывались из худой поддевки на волю. Спина была сутулая, но крепкая».

Отблески зари на бороде мог увидеть только живописец. И вообще кисть живописца явственно чувствуется в большинстве произведений Ценского. Вот лаконичный, но красочный портрет жены рыбака, написанный точными мазками: «Рядом с ним сидела Федосья, баба с толстым, рябым, коричневым от загара лицом. Из-под желтого платка на лоб у нее выбивалась косица жестких на взгляд волос и тоже ярко блестела, а руки ее, мокрые и красные, стягивали бечевкой дыры в зеленоватом от тины бредне».

Всего две фразы, а сколько здесь красок, оттенков: лицо — коричневое, платок — желтый, волосы — ярко блестящие, руки — красные, бредень — зеленоватый.

Автор не ограничивается первым наброском портретов. Он продолжает углублять характер, выписывает нужные детали и особенно фон портрета. Ведь у него не просто портрет, а картина, или, говоря языком живописи, композиционный портрет. «Наклонившись над водой, камыши недовольно шуршали длинными листьями, когда Фома задевал их веслами; примостившиеся между ними лягушки опрометью кидались в воду; краснозобая тростянка, начинавшая было свою немудреную мелодию, перелетала дальше, а лодка высоко задранным носом бойко подвигалась вперед, и вода мерно хлюпала, ударяясь об ее дно.

Заря уже догорела, и облака покрылись пеплом. Искристый блик на носу Фомы тоже потух.

Теперь Фома стоял большой, темный и сутулый, и отражения в воде от кряжистых матерых дубов были тоже темные и большие».

А вот еще один яркий мазок: «…Федосья бросила уже бредень и перебирала плещущуюся в ведре рыбу. Под корявыми руками ее копошились скользкие лини, пузатые речные караси, щурята. Большая, фунтов в десять, щука лежала отдельно, прикрученная под жабрами бечевкой».