Сергей Николаевич любил высоту: дышалось свободнее, виделось далеко-далеко. Словно ты паришь наравне с облаками.
Купив этот небольшой участок, Сергей Николаевич в 1906 году начал строить дом, или, как он говорил, творческую мастерскую. Дом был небольшой, одноэтажный, в три комнаты, с террасой во всю длину стены. Строил прочно, из железобетона, чтобы хватило на весь век. Рассчитывал он здесь жить долго, до конца дней своих.
Строили дом по его собственному проекту. Рабочие спрашивали:
— Зачем железо и бетон, когда есть дешевый ракушечник? Крепость решил возводить? От турок, что ли?
— От землетрясения, — шутил Сергей Николаевич.
— А верно! Тут, брат ты мой, хоть год тряси кряду, а выстоит, — соглашались рабочие.
Сергей Николаевич изучал новый край. Ходил по Алуште и окрестностям, смотрел и слушал, анализировал и запоминал — и землю, и море, и людей, и дома, и солнце, и воздух, и горы, и кипарисы. «Почва здесь была прочная, как железо, — не поддавалась без размашистой кирки, — воды мало, жизнь дорогая, неудобная, почти дикая, — только солнце. Но зовет к себе солнце, и бывает так в человеческой жизни (может быть, это минуты душевной слабости), — когда нельзя никак не откликнуться на этот солнечный зов. Тогда кажется, что правда только в солнце, и идут к нему, как шли в дни аргонавтов… Через головы дач горы и море целые дни перекликались тающими красками: не хвастались ими и не боролись, — просто соревновались, как два больших артиста, влюбленных в одно и то же искусство.
По ночам вообще здесь было тоскливо: горы были нелепы, мрачны и совсем близки; море было неопределенно огромно, черно и раз за разом шлепалось о берег мягким животом прибоя; от этого пропадала уверенность в прочности земли, и жизнь казалась случайной, маленькой и скромной.
И как-то странно: были кругом красивые горы, теплое синее море, бездонное небо с ярким солнцем, а баба Лукерья, встречаясь у фонтана с бабой Федосьей, говорила скорбно о муже: «Пришел мой-то вчерась домой пьяный-пьяный-пьяный!.. Головка бедная!..»
«…Иногда вечером, когда уж совсем плохо было видно, вдруг слышался одинокий, но громкий бабий голос; шел все ближе, ближе, подымаясь из балок, терялся иногда и опять возникал; это одна сама с собой говорила, идя в городок с дачи генерала Затонского, пьяная, но крепкая на ноги баба:
— Я земского врача, Юрия Григорьича, Акулина Павловна, — пра-ачка!.. А любовник мой, чистый или грязный, — все равно он — мой милый!.. Все прощу, а за свово любовника не прощу-у!.. Я Прохора Лукьяныча, запасного солдата, любовница — Акулина Павловна, земская прачка! Прохор Лукьянычу ноги вымою, воду выпью, а мово любовника ни на кого на свете не променяю… Ты — генерал, ты кого хочешь бей, а мово Прохор Лукьяныча не смей! Приду, приставу скажу: «Ваше высокое благородие! Я — земская прачка, Акулина Павловна, земского врача Юрия Григорьича… Вот вам деньги, — я заплачу, а его отпустите сейчас на волю…» — «Это когой-то его?» — «А это мово любовника, Прохор Лукьяныча, запасного солдата… Нонче дураков нет, — все на том светеостались».
Так она идет в густых сумерках и говорит сама с собой, на все лады, громко и отчетливо, вспоминая генеральского кучера Прохора Лукьяныча, и лают ей вслед собаки…»
А в другом месте Сергея Николаевича привлек уже мужской разговор: «До скольких годов ты дожил, — ну, а понятия бог тебе настоящего не дал! Ведь ето арест нашему брату — баба! Ведь ето меня девятнадцати лет мальчишкой женили, а то теперь-то я рази бы далей?.. «Женись да женись, а то что же ты будешь, как беспричальный…» Да я, кабы не женатый — у меня бы сейчас по моей работе двести рублей в банке на книжке бы лежало, — ты то пойми… Да ходил бы чисто, чишше барина».
Писатель слышал, как соседка по даче корила своего жильца ленивого Сеид-Мемета: «Вот, видишь, работящий какой немке попался, а ты!.. Ты бы хоть по хозяйству об чем-нибудь подумал, мне бы помог… Ах, лодырь божий!» И отвечал не спеша Сеид-Мемет: «Твой ум — сам думай, мой ум — сам думай… Мой ум тебе дам, — сам как буду?»