Выбрать главу

— А там же, в Алуште, вас ищет сам Максим Горький.

Сергей Николаевич заволновался, забеспокоился в ожидании гостя. М. Горький был для него близким и любимым человеком. В нем он всегда чувствовал и находил поддержку отзывчивого и заботливого друга. Прошло лишь четыре месяца с того дня, как в «Правде» было опубликовано письмо Горького Ромену Роллану, в котором были и такие слова: «Мне кажется, что в данный момент во главе русской литературы стоят два исключительных мастера: Сергеев-Ценский и Михаил Пришвин» («Правда» от 29/1 1928 г.). А два месяца назад Горький писал Ценскому: «Дорогой Сергей Николаевич, а Вы, чувствуется, редко-хороший, очень настоящий человек!» Вполне понятно, с какой радостью воспринял Сергей Николаевич известие о том, что его разыскивает «сам Максим Горький». И вдруг ему приносят телеграмму: «Заезжал к Вам в Алушту, не мог найти. Пробуду в Ялте до 17 июля. Набережная Ленина, гостиница «Марино». Горький».

На другой день утром Сергей Николаевич поехал в Ялту. О встрече с Горьким у Ценского есть очень интересные воспоминания.

«…И вот, наконец, гостиница «Марино», и я поднимаюсь на второй этаж, где на площадке лестницы стоят несколько человек, все в белых рубахах, и между ними — Алексей Максимович.

Он улыбается, но я чувствую, как он внимательно смотрит, и небольшая, всего в полтора десятка ступеней, лестница кажется мне очень длинной. И чем ближе подхожу я к площадке, тем все более не по себе мне и неловко, но вот я ступил на площадку,* и меня обняли длинные руки, и на щеке своей я почувствовал его слезы… Это растрогало меня чрезвычайно.

Человек, писавший мне такие взволнованные и волнующие письма, человек совершенно исключительный не только по своей сказочной судьбе, не только по своему яркому гению, но и по огромнейшему влиянию на окружающих, с юных лет моих притягивал меня к себе и притянул, наконец, вплотную…

Но вот целый вулкан мыслей и образов — высокий, сутуловатый, худощавый, легкий на вид человек, желтоусый, морщинистый, остриженный под машинку, с сияющими изнутри светлыми глазами, способными плакать от радости… Меня поразили и большие, широкие и длинные кисти его рук, — то, что осталось от былого Алексея Пешкова, которого называли Грохалом за физическую силу. Теперь эти огромные кисти рук были в полном несоответствии с узкими плечами и легким станом. Среди окружающих Горького был и его сын Максим.

— Вот, угадайте, Сергей Николаевич, который тут мой Максим? — обратился ко мне Горький.

Мне никогда не приходилось видеть портретов Максима, и угадать его среди примерно шести молодых человек, стоявших на площадке лестницы, было трудно, конечно; но Максим вывел меня из затруднения сам, дружески обняв меня, будто старый знакомый.

— Я итальянцам вас переводил, — сказал он просто и весело.

Неловкость моя исчезла, — я попал в дружескую атмосферу, где стало сразу свободно дышать.

…Остальные спутники Горького вместе с Максимом ушли на Набережную, заказать ужин на так называемом «Поплавке», а мы сидели за чаем и говорили о том, что обоим нам было близко и дорого, — о литературе…

…Когда стемнело, мы ужинали на «Поплавке»… О чем мы говорили? О Тургеневе, о Лескове, о романах Достоевского, о Рабиндранате Тагоре, о Прусте…

— По-видимому, ваша дача — миф, — говорил он мне. — Кого мы ни спрашивали в Алуште, где ваша дача, — никто не знал.

— В этом и заключается моя жизненная задача, — отвечал я шутливо. — Кажется, Дидро принадлежат слова: «Только тот хорошо прожил, кто хорошо спрятался». Не затем, конечно, чтобы оправдать это изречение, спрятался я, но несомненно, что эта игра в прятки сослужила мне большую службу.

На другой день я вышел из своего номера рано, — я, кажется, и не спал совсем, что вполне понятно, — бродил по Набережной, вдруг слышу — меня окликают: это Алексей Максимович, заметив меня издали, послал за мною, — он уже сидел на «Поплавке» за утренним кофе.

…После кофе… мы с Алексеем Максимовичем вдвоем остались продолжать разговор, начатый накануне.

Вопрос об огромном романе «Жизнь Клима Самгина», работа над которым была тогда далеко еще не закончена, по-видимому, всецело занимал в это время Алексея Максимовича, так как он обратился ко мне вдруг совершенно для меня неожиданно:

— Скажите, как по-вашему, — эпическое или лирическое произведение способно жить дольше?

— Эпическое произведение, поскольку его трудно удержать в памяти все целиком, живет обычно в библиотеках, — отвечал я, — лирическое же, благодаря своему малому объему, отлично уживается и в памяти. Из этого следует, что образ жизни их весьма неодинаков, и сравнительную долговечность тех и других установить, — задача сложная.