Ответ мой, конечно, был явно уклончив, но Алексей Максимович столь же явно хотел добыть в тот момент прямой ответ, и вот начали мы перебирать эпос древних индусов и персов и лирику тех же древних персов, затем эпос и лирику греков и римлян; перешли потом к средним векам и новым, и оказалось, в конечном итоге, что оба мы больше помним эпических произведений, чем лирических.
— Вот видите, как, — довольным тоном сказал Горький, — выходит, что эпика долговечнее!
— Но, может быть, так получилось у нас только потому, что мы оба прозаики, — заметил я, — а у лирических поэтов на нашем месте вышло бы совсем обратное?
Алексей Максимович улыбнулся и спросил вместо ответа:
— Ас кем, между прочим, вы в своей Алуште отводите душу — говорите о литературе?
— Никогда не приходилось мне там ни с кем говорить на литературные темы. А в последнее время я уж там и не бываю, так как подыматься оттуда обратно к себе на гору мне стало трудновато в мои почтенные годы.
— Вот поэтому-то вас там никто и не знает, в чем я убедился на опыте!..
…В полдень на двух автомобилях отправились на Ай-Петри. Шоссе, ведущее на вершину этой горы, весьма прихотливо вьется в густом сосновом лесу, и Горький говорил, оглядываясь по сторонам:
— Эх, за границей на подобной горе сплошь бы санатории стояли! Будут, конечно, и у нас тут тоже санатории со временем!
…Картины, открывавшиеся во все стороны с Ай-Петри, естественно, привели к разговору о живописи, и оказалось, что Алексей Максимович большой знаток итальянской живописи эпохи Возрождения и более поздней. Он, видимо, часто бывал в картинохранилищах Неаполя и Рима, так как говорил о них особенно подробно, но в то же время упоминал о всех наиболее выдающихся произведениях кисти, хранившихся в Венеции, Флоренции, Милане».
С Ай-Петри Горький и Ценский поехали в Суук-Су в дом отдыха, пообедали там и затем вернулись в гостиницу «Марино». Весь остаток дня и вечер они провели вместе.
И снова говорили о делах литературных.
— Мне очень понравилось, Алексей Максимович, что вы поставили Лескова на надлежащее ему место. Гордость это наша, классик русской литературы, — говорил Сергей Николаевич. — Доброе вы дело сделали, и за это народ вам спасибо скажет. А то, знаете, ведь что получается: так называемая «передовая» критика наша его совершенно затеряла при его жизни и не вспоминала после смерти. Между прочим, такова судьба не только Лескова. А Чехов, а Фет?.. А что касается молодых современных писателей, то тут я с вами не всегда могу согласиться: многих вы переоцениваете.
— Это вы насчет Фадеева и Гладкова? — заулыбался Горький, вспомнив письмо Ценского.
— Нет, почему же, Фадеев, несомненно, талантливый человек. Я ведь о чем говорил: больно уж много его хвалят, и это меня настораживает — не захвалили бы. И Гладков талантлив, не отрицаю. Хотя я и не разделяю ваших восторгов по поводу его «Цемента». Может, я и ошибаюсь.
— Вы слишком строги, Сергей Николаевич. В каждом молодом писателе вы хотите видеть готового художника. Потому, должно быть, вы и Олешу так строго осудили в своем письме.
— Помилуйте, Алексей Максимович. Я ведь писал вам только о его «Зависти». Ну, ей-богу, это же сущий бред. И своего там ничего нет, — так: помесь Булгакова, автора «Дьяволиады», с Дмитрием Крачковским. И не то что мне не нравится его польская манера письма — это бы еще полбеды. Но объясните мне, о чем эта вздорная вещь. Зависть кого и к кому и зачем?
— Будем снисходительны, Сергей Николаевич, — добродушно отвечал Горький. — Будем расценивать слабости молодых как «болезнь роста».
— И не будем их преждевременно ставить на пьедестал гениев, — продолжил в тон Сергей Николаевич. — Меня, между прочим, коробит барабанный бой, с которым критика наша венчает лаврами Бабеля. Один известный критик в печати поставил Бабеля гораздо выше Льва Толстого. Так и написал: «Гораздо выше Льва Толстого». Как хотите, Алексей Максимович, а это или невежество, или просто кощунство.
— А может, и не то и не другое, — снисходительно отозвался Горький. — Известный критик просто ошибся, написал глупость. Стоит ли на это обращать внимание?
Горький в этот день был настроен благодушно.
Простились на следующее утро, так как Горький уезжал из Ялты на Кавказ.
«И вот поданы уже машины на двор гостиницы «Марино», и Алексею Максимовичу говорят, что пора ехать, — вспоминает далее Ценский. — Все ли слова сказаны нами друг другу? Нет, конечно, — мы только начали говорить их в эти два дня, а машины уже неумолимо блестят своими кузовами, готовясь увезти того, кто стал мне очень близок, куда-то по пути к весьма далекому Каспийскому морю.