Жрец молча уступает, делает знак: заходите!
— Ты — рожденный от Гора! — говорит мне дед.
— Моего отца зовут — Леонид… — растерянно отвечаю я.
Тот отмахивается с легкой досадой и повторяет:
— Ты — рожденный от Гора, таково твое древнее имя. Войди в дом Гора, чтобы почтить прародителя и принести ему в дар…
— Мне нельзя, — шепчу я и пячусь, — отец говорит, что…
— Он ничего не знает о Стране Маат[2], этот человек, твой отец, — неожиданно вступает в разговор жрец на нашем нынешнем языке, — века и тысячелетия жили мы по своему укладу, и не пришельцам его менять. Войди в дом своего прародителя, отрок, и приветствуй Светлого Сокола.
Я не готов спорить с ними, я просто мальчик. Мы вступаем в прохладный полумрак, тени колышутся и ползут по стенам и колоннам, бесконечным колоннам — где-то там, наверху и вдали, горят светильники, пламя слабо колеблется на сквозняке, и эти фигуры дрожат, дышат, окружают меня со всех сторон…
Пятна далекого зыбкого света, пряный и пьяный дымок от курильниц, запах божеств всё сильнее — и влажное, глубокое пение звучит где-то там, впереди. Я почти совсем не понимаю священного языка, но звукам не нужен мой куцый словарь, они проникают внутрь души — той, что покидает оболочку во время снов и обрядов, что беседует с душами бессмертных и умерших, что не имеет названия на языке моего отца. Это на нем я тогда обещал, что… но теперь — что я могу поделать? Я забыл обещания, их развеял сладкий дым курильниц.
Мне двенадцать, это возраст приведения к Гору, и потому я здесь, ведь это мое, мое, мое — говорят мне, а я не верю. Мое от предков, от тысячи тысяч поколений великого возвращения, от неба, по которому плывет ладья Солнца, от священной Коровы, которая поила меня своим молоком, от матери-ночи, которая давала мне отдых, от Отца-Сокола, который меня породил. Вода, которую я пил, и хлеб, который я ел, и воздух, которым я дышал, и солнечный свет, и материнская ласка — они мои и не мои. Они — Маат.
Голос поет мне о великом отце, который родил меня задолго до моего рождения, к которому вернется моя душа — та, иная, что покидает оболочку после смерти и предстает перед судом божеств и собственной совести. Об Отце, который породил нашу землю из небытия и озирает ее с неба своих небес, чье имя целительно, как глоток воды в жару, и я погружаюсь, без остатка, до конца, в это имя, я проваливаюсь в новый сон — и дед едва успевает там, в этом храме, подхватить слабеющее тело…
…оно стало еще меньше, это мое тело. Мне лет восемь или девять, мой отец снимает с меня хитон, а вокруг — сумрак, светильники, свежесть вечерней прохлады и множество полузнакомых людей. Они чему-то рады, а мне чуточку стыдно стоять среди них голышом. А главный среди них — величавый старик с корявыми, ломанными пальцами. Он так цепко держит ими свой посох! Именно в эти руки скоро передаст меня мой отец. Мне страшно.
— Папочка, кто он?
— Это честь для тебя и всех нас, что сам Феликс Аквилейский, прибывший к нам из далекой Италии с посланием братской любви, введет тебя во врата рая. Зови его отцом.
— Но папочка, ведь ты…
— Я родил тебя ко временной, он же — родит к вечной жизни.
Старик улыбается мне, протягивает правую руку — еще страшнее, пальцы кривые, рваные, на них нет ногтей! И нет нигде мамы. Она сюда не ходит, я знаю. Мамы нет — и кто защитит меня от полузвериной лапы?
Старец спрашивает, не сурово, скорей внимательно:
— Готов ли ты? —
— Не знаю…
— Веруешь ли ты, — его голос строг и ласков одновременно, — веруешь ли ты, дитя, в Отца, и Сына, и Святого Духа?
— Да, — мне легко говорить ему правду. Это так. Мы много говорили с отцом.
— Отвергаешь ли ты, — глас звучит торжественно и грозно, — языческие мудрования века сего, топчешь ли скверных идолов, плюешь ли на могущество лукавого сатаны и всех ангелов его?
— Да, — мой голос обретает уверенность. С таким грозным стариком… пожалуй, можно и плюнуть!
— Готов ли ты приобщиться к братьям и сестрам, чтобы разделить с ними радость и горе, страдание и счастье, жизнь и смерть? Готов ли оставаться христианином до последнего своего вздоха, дабы и воцариться со Христом?
— Я… я постараюсь! Честно…
— Войди в сию купель, чтобы умереть в ней со Христом и с Ним воскреснуть.
Вода обнимает, ласкает, бодрит — и я знаю, что выйду из нее совсем-совсем другим человеком, уже почти ангелом… И так дивно и звучно поют голоса, так светло улыбаются родной мой отец и этот странный человек из далекой какой-то Аквилеи. Аквилея — это, наверное, город водяных, но в водяных мне теперь верить нельзя, и корявые, мягкие, цепкие пальцы гладят меня по голове и нагибают, нагибают, чтобы я нырнул в страшную Христову смерть. Вот чем обернулась свежая эта aqua, простая вода…
[2] Маат — древнеегипетская богиня справедливости.