— Я… да просто…
— Ты простудишься, экий на дворе холод! Не сто́ит…
Я быстро, ничего не отвечая, выливаю на себя это ведро — и почему-то не чувствую холода. Зато пожар уходит.
— Сейчас согреюсь! — весело кричу я ей и бегу туда, наверх, в горницу, куда уже внесли жаровню с горячими углями, а скоро, поди, принесут утренний отвар из пустынных трав, какими согреваются под зимним небом варвары-азиаты…
Она сидит, улыбается, такая светлая и спокойная. Не будет меня ругать и стыдить за эту порывистость — или она с высоты возраста просто понимает, когда юным нужно остужать свою плоть?
— Знаешь, — она улыбается загадочно и просто, — тут по соседству одна хорошая девушка живет, скромница такая и рукодельница…
— Арета! — я краснею, взрываюсь, смеюсь, — ну о чем ты! Ты же знаешь! Сосватай лучше этого своего еретика…
— Ну что ты петушишься, — примирительно мурлычет она, — не надо меня с ним делить, за меня воевать…
И всё плывет, растягивается, ускользает — день исчезает, не успев начаться.
Ночь. Новая ночь, густая и прохладная, я кутаюсь в старый шерстяной плащ на самой окраине города, где никто — я надеюсь — не узнает меня. Лающий хохот гиен доносится из пустыни. Я решился. Ветер по соседству лениво шевелит длинные опахала на верхушках двух невысоких пальм. Надо же, пальмы — словно в райском саду.
А я стою перед дверью в ад, в самое его жерло, горло, глотку. Я пришел в такое место и такой час, после заката, чтобы меньше было вокруг людей — но я ошибся. Я не один. Переминается с ноги на ногу передо мной кто-то высокий, он мне кажется страшным и злобным, но я не заглядываю ему в лицо, надеясь, что и он в мое смотреть не станет.
А сзади кто-то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь, надвигая капюшон поглубже. Передо мной — бесцветное, бледное, блеклое лицо с горящими глазами.
— Слышь, друг! Я к Рыбке. Рыбка, слышь, моя, ты ее не занимай. Я к ней только и хожу.
— Да пожалуйста, — цежу я сквозь зубы не слишком дружелюбно.
— Впервой, что ли? — понимающе кивает он, — приезжий? Ты, главное, к Бочке не ходи, жирная она и широкая. Никакого удовольствия, даром, что дешево. А остальные ничего. Но Рыбка — она моя.
Я киваю.
— Слышь, друг, — обойдя меня, он прикасается к плечу того, первого…
Но дверь лупанария[9] открывается. Хозяин — наглый, толстый, масляный, с бегающими глазками, пропускает того, первого, не задавая вопросов. Видно, знакомы давно.
— Только не к Рыбке! — кричит этот, за мной.
— А то ж! — кривится ухмылкой хозяин, сжимает в кулаке медные кругляши. Видно, что заработаны они трудом, долгим, трудным, хлопотным — потные, стертые монетки. Их берегли, ими оплатили нужное — а теперь они сгинут в разверстой пасти, как и моя душа.
— И ты давай, — машет он мне рукой, — Змейка пойдет? Она гибкая, юная. Восемь!
— Тю-уу, — присвистывает тот, за моей спиной, — бога-ач ты, что ли, парень.
— Пойду, — я сглатываю слюну. Я сейчас хоть к Медузе Горгоне, только чтобы в лицо ей не глядеть.
— Рыбка скоро тоже освободится, — ласково сообщает он тому, что за мной.
Я суетливо выкладываю на протянутую ладонь из кошеля сестерций, второй, третий… Три сестерция — это семь с половиной ассов[10]. У меня еще есть один, я лезу за ним в кошель… Как это, оказывается, дорого! Или дешево — за продажу души, за вечную погибель?
— Ладно, хватит с тебя, — ласково мурлычет хозяин, — для первого раза скидка! Хватит и этого. И глоток вина потом — бесплатно! А постоянным гостям — по шесть. Тебе понравится, придешь еще.
Он ведет меня узким коридором, двоим не разойтись. Куда, интересно, выходят посетители, которые… уже? По сторонам — завешенные двери. Те звуки, которые доносятся из-за них… нет, это не люди. Это рычание, чавканье, хлюпанье Великой Бездны. Этот запах — не мускуса и цветов, а пота, гнева и страха. Страха смерти, его топят в жаркой чужой плоти, пока не лишатся своей.
Над каждой из дверей я вижу в колеблющемся пламени светильника похабные рисунки, чтобы разжечь в мужчине охоту. Неужели кому-то помогает? Они же… Но разглядывать некогда.
Одна завеса отдернута. За ней — жен… девочка. Гибкая юная девочка с раскинутыми ногами на самом простом ложе, рядом с ней — столик, на нем кувшин с водой, на полу — сливная лохань.
— Иди ко мне.
Сколько же ей лет? Как давно оборвалось ее детство? Сколько из немногих этих лет провела она здесь и сколько еще проведет? И сколько пройдет, пока не превратится и она — в бочку, с корявыми ногами и истерзанным лоном? Что будет с ней дальше?