И уже без того восторга, который охватил его в землянке Соснина, он вернулся в блиндаж. Молча поставил в угол автомат, сбросил полушубок, присел. Ребята укладывались спать. Саржибаев, задумчиво уставив свои острые карие глаза в низкий бревенчатый потолок, что-то насвистывал. Гнедков сидел перед печкой, на коленях его лежала раскрытая книга. Селедкин зубрил устав. Перчаткин пил чай, следя безразличными глазами за пламенем в железной печке. Он с аппетитом прожевывал сухари, предварительно намоченные в чаю.
Саша со злостью проговорил:
— Только знаете спать да сухари жевать!..
Все живо оглянулись, за исключением Гнедкова, увлекшегося чтением.
— Стыд-то у вас есть, спрашиваю я? Люди под Сталинградом умирают, жизни отдают, а мы тут в уютной землянке спрятались, как суслики, — продолжал Саша с горячностью.
Перчаткин вдруг засмеялся...
— А сам?
— И сам такой же... суслик!
— Я не понимаю... — начал было Перчаткин.
Но Матросов перебил его:
— Семьдесят тысяч пленных взяли, под Сталинградом победа... А мы...
В маленькой землянке поднялся шум, гам, суматоха: Саржибаев обнимал Матросова. Перчаткин почему-то плакал, а Гнедков спорил с Селедкиным.
— Ай, ай, больно хорошо, замечательно! — кричал Саржибаев приплясывая.
— Войне, значит, скоро конец, — заключил Перчаткин.
Матросову почему-то вдруг показалось, что Перчаткин неискренне радуется победе под Сталинградом, скорее всего он не хочет попасть на фронт, и, обернувшись к нему, Саша крикнул:
— Радуешься, что избежал Сталинграда?
— Вот чудак, а разве ты не рад нашей победе?
«15 декабря 1942 г о д а.
Я с усилием прислушиваюсь к голосам людей, стоявших у изголовья.
— Температура сорок. Сердце вялое, на ночь дайте камфары.
О ком они говорят? Неужели обо мне? Пропадает трубный голос доктора, уже не вторит ему робкий тенор фельдшера.
...Мне чудится родная долина. От пряного воздуха распирает грудь, голова кружится, если поднимешь глаза, чтобы увидеть вершину Янган-Тау. Под ногами журчит холодный родник. Я делаю отчаянное усилие, пытаясь встать на колени, чтобы утолить жажду, но мне не удается это сделать.
Надо мной раздается эхо, убегающее в горы.
...Вот арба катится по неровной дороге, пролегающей по высохшему руслу речки. Рыжая кобыла шагает лениво, медленными взмахами длинного хвоста отгоняя назойливых оводов.
Я, прищурив веки, зачарованно смотрю на обширное дикое поле, усеянное крупными белыми ромашками.
— Остался бы я жить среди ромашек.
Бабай, то и дело покрикивающий на кобылу, хмурит брови и поворачивает голову:
— Мудрый бездельник хуже работящего дурака.
Я вздрагиваю, точно ударили хлыстом — я не хочу быть бездельником...
...Отец был громадного роста, лицом напоминал цыгана: черные живые глаза, длинные волосы. Я любил кататься на его спине. А особенно мне нравилось слушать сказки о богатырях. Отец рассказывал их по вечерам, когда на улице шел сильный дождь или бушевал буран. Однажды отца принесли на руках, и уже никогда отец не рассказывал больше сказок. Я помню слезы матери.
— Его жизнь отняли баи, — говорила она, ласково обнимая меня и пряча от меня заплаканные глаза...
...Но это, оказывается, не слезы, а брызги водопада. Я бросаюсь к воде, так мучает жажда. И вдруг перед моим взором вырастает полынья. Невидимая сила бросает меня в черную пасть реки. Я невольно вскрикиваю...
Снова слышу я бас доктора:
— Вот и чудесно, теперь ему нужен покой.
Я, видно, отлежал ногу, болит правый бок, но не хочется повертываться. Из окна падает ровный свет, принося покой».
«20 декабря 1942 года.
Меня выписали из лазарета. Я шел медленно, жадно вдыхая холодный зимний воздух. Мягко светило багровое солнце. Я радовался тому, что снова возвращаюсь в роту, к товарищам, и незаметно для себя ускорял шаги. Чем ближе я подхожу к лагерю, тем мучительнее представлялась встреча с Матросовым; в душе все еще оставалась какая-то горечь.
Я с волнением открыл дверь и остановился у входа, ослепленный темнотой, царившей в землянке. Когда глаза привыкли к сумеркам, я сделал шаг вперед и снова растерянно остановился: около погасшей печки спиной ко мне сидел Матросов. Он даже не повернул головы. Я был еще больше удивлен, когда заметил, что Матросов горестно молчит, низко опустив голову.
Ничего не понимая, я остановился позади него. Он повернулся, с усилием улыбнулся.
— Мое место кто-то занял, — проговорил я, снимая полушубок и чувствуя, что говорю не то, что надо.